– Васёнка! Отчего не спишь?

– Ты, Антип Прокопьич? – не оглядываясь, спросила она.

– Я. Спать-то пойдёшь? Завтра дела много будет…

Василиса повернулась к нему. Лицо её казалось спокойным. На щеках, отливавших в лунном свете голубизной, мохнато шевелились тени от ресниц.

– Ступай, Антип Прокопьич. Я следом. Посижу малость и пойду.

– Не усни, гляди, здесь. Застынешь.

– Ничего…

– Ты, Васёнка, не грусти, – Антип почувствовал, что должен как-то утешить её. – Дай только из тайги выбраться да как ни есть перезимовать. По весне в Расею отвезу тебя.

– Нешто можно это? – без удивления спросила Василиса. – Беглые ведь мы.

– Да этаких беглых полно решето… Живут же! – Антип подошёл, присел рядом. – Глядишь, до скитников доберёмся, бумаги справим… А там и в Белу землю проберёмся: оттуда, говорят, как с Дону, выдачи нет. А в Сибири тебе и делать нечего. Не растут здесь цветы-то твои. А без них ты вовсе засохнешь.

Василиса медленно повернулась к нему. Голубоватый свет лёг на её лицо, глубокими тенями обозначил впадины глаз, и Антипу вдруг стало не по себе.

– Что ты, Васёнка?

– Поди ближе, Антип Прокопьич.

Он встал. Поднялась и она. Двумя колодцами качнулись к нему глаза. Блеснули и пропали в них лунные блики.

– Не испугаешься ли, девка? – сразу всё поняв, осторожно спросил он.

– Чего бояться? Чего я там не видала-то? – она усмехнулась, но столько тяжёлой горечи было в этой улыбке, что Антип замер, так и не решившись коснуться ни руки, ни плеча Василисы. – Как ты меня назвал-то? Девкой? Где та девка, Антип Прокопьич, на каких дорогах завязла?

– Не хотела ведь допрежь. Я тебе и не люб…

– Так и я тебе не люба, – спокойно отозвалась она. – А жить-то всяко надо. Пусть уж всё по-людски будет. Кто у меня, кроме тебя, во всём свете есть?

Антип обнял Василису – и удивился: как сильно, горячо она вдруг прижалась к нему всем телом. Он так и не понял, что случилось, почему Василиса вдруг решилась?.. Но, прижимая к себе худенькое, хрупкое тело, нащупывая неумелыми поцелуями холодную шею, он думал лишь об одном: что Василиса никогда не узнает… Никогда она даже помыслить не должна о том, что совсем другая красота навек отравила его. И не красота даже… Глазищи, не то серые, не то синие, холодный проблеск из-под ресниц, сурово сомкнутые губы, короткая морщинка на лбу, боль его, тоска вечная – Устинья… Живёт в сердце год за годом, – и не убрать, не вытравить. Уже и не саднит, притерпелся, словно к застарелому шраму. Но и не денется никуда. И об этом Василиса, видит Бог, не должна знать. Незачем. Права она: по-людски всё должно быть.

Антип бережно взял в ладони лицо Василисы – почему-то мокрое, – поцеловал её в одну щёку, в другую: осторожно, как маленькую сестрёнку. Шёпотом пообещал:

– Проживём, Васёнка. Ничего. Иди ко мне.


Над Аюн-рекой встали тяжёлые тучи. Они перевалили через горную гряду, зацепились сизыми, набрякшими брюхами за макушки кедров, и – застыли над ними, неподвижные и суровые, лишь изредка роняя колкие снежинки. Река текла под ними серая, ледяная, вяло огибая изломанные ветром древние кряжи. Изредка сквозь тучи пробивался узкий, холодный луч – и на воде свинцовой чешуёй вспыхивала рябь.

Одиннадцатый день путники сплавлялись по реке. Как и обещал Гамбо, река была спокойной и медленно двигалась в каменистых берегах, поросших пламенеющим осенним лесом. Плот плыл по ней величаво и неспешно, неся усталых беглецов всё дальше и дальше на юг. И всё было, казалось, неплохо – кроме голода. Все запасы вышли, кончилась последняя крупа. На ночь приставали к пологому берегу, искали в тайге пожухшие саранки, набивали ноющие животы осточертевшими луковичками. На третий день Ефим, всегда больше всех страдавший от голода, взбунтовался, объявил, что родня намеренно вводит его в грех и пытается довести до людоедства, пообещал в первую очередь умять Петьку («Молодое-то мяско мягше, а Таньки мне мало окажется!»), взял ружьё и решительным шагом двинулся в тайгу. Петька нервно хихикнул и посмотрел на Устинью. Та, в свою очередь – на Антипа.