– Гала, это я. Евгений Борисович Лебедев, – он назвал адрес заказчика. – Это не все. Его дед вернулся в СССР в конце восьмидесятых из Марселя. Незаконная жена деда – Колин Гапрен из Марселя. Мать Гапрен. Бабушка Гапрен. Дед Лебедева умер в прошлый понедельник. Меня интересует, где и при каких обстоятельствах преставились эти люди.

– Хорошо, – в трубке закончился стук клавиатуры. – Как всегда – срочно?

– За мной спектакль Виктюка.

– О! Значит, очень срочно.

Гала любила театр Виктюка. Где-то очень глубоко, на дне души оператора КРИП отголоском прошлой жизни покоилась и изредка шевелилась любовь к спектаклям Виктюка. Чем он брал эту бесчувственную душу, Голландец не знал. В КРИП никто ни о ком ничего не знал.

Арль, 1889 год…

Гоген качнулся с пяток на носки, отвел взгляд от окна, направился к своему холсту и принялся укладывать краски в ящик. Он выполнял эту работу с меланхоличной педантичностью – каждой краске в его ящике было предназначено свое место. Приехав в Арль, он обнаружил в приготовленной для них Винсентом комнате не поддающийся описанию хаос. Десятки, сотни выдавленных, использованных и едва початых тюбиков с красками заполняли ящик Ван Гога, рабочий стол и подоконники. В этом был весь Винсент. Он и в общении имел склонность к беспорядочным беседам, неожиданно перескакивая с одной темы на другую: с Доде на Евангелие, с Евангелия – на Рубенса. Попытки Гогена отыскать причинно-следственные связи в рассуждениях друга, которыми он мог бы объяснить непрекращающийся конфликт между его живописью и убеждениями, не добирались и до середины пути от расплывчатых рассуждений до более-менее ясной позиции. Винсент путал нити рассуждений Поля космической непоследовательностью, одновременно высказывая презрение к Энгру, опускаясь в своих поисках истины на колени перед Рубенсом, и, не вставая с колен, восторгался Монтичелли. Спорить с Винсентом в такие минуты было абсолютно бессмысленно, поэтому он лишь молча приводил рабочее место в порядок, рассеянно слушая, как называвший его другом человек бормочет, не вставая со стула:

– Картины, цены на которые задраны, могут упасть. Возразите же мне, скажите, что Хаан и Исааксон могут упасть? И я не раздумывая воскликну – да! Могут, Поль! Но только – в цене. Потому что Хаан всегда будет Хааном, Исааксон – Исааксоном, и отрицать это столь же глупо, как отрицать, что чеснок дурно пахнет. И сколько предлагают за их картины, мне безынтересно!

– Рембрандту тоже безынтересно, сколько сейчас предлагают за его картины, – не выдержал Гоген. Закончив уборку, он хлопнул крышкой ящика. – Потому что ему не нужно покупать себе табак и хлеб. Винсент… Я обещал писать ваш портрет, когда вы работаете над своими подсолнухами. Скоро я его закончу, но не хотели бы вы сейчас посмотреть?

Живо встав со стула и бросив кисть на свой стол, в ящик, заполненный грудой тюбиков, Винсент быстро пересек комнату и протиснулся в пространство перед полотном, услужливо освобожденное Гогеном.

Через минуту Гоген услышал совершенно спокойный, чистый, уже лишенный волнения голос Ван Гога:

– Это совершеннейший я, но только ставший сумасшедшим.

И рассмеялся. Он вышел из комнаты, по обыкновению оставив кисти и краски там, где они были раскиданы.

Через два часа они, шествуя рядом и коротко переговариваясь, направились в кафе мадам Жину. Их отношения портились с каждой минутой. В Арль Гоген приехал по просьбе Винсента, поверив в создание свободной ассоциации художников. И теперь понимал, что ужиться с этим тяжелым во всех отношениях человеком ему не удастся. Мысли о возвращении в Париж стали посещать Гогена все чаще, и, казалось, он искал уже не причины, а повод разорвать отношения и уехать. Жить с Ван Гогом в одном доме было для него мучением.