Я тут, сударь, сел да начал раздумывать: что ж он, скитающийся человек, много ль помехи мне сделает? И вышло, по раздумье, что немногого будет стоить помеха. Кушать ему надо, думаю. Ну, хлебца кусочек утром, да чтоб приправа посмачнее была, так лучку купить. Да в полдень ему тоже хлебца да лучку дать; да повечерять тоже лучку с квасом да хлебца, если хлебца захочет. А навернутся щи какие-нибудь, так мы уж оба по горлышко сыты. Я-то есть много не ем, а пьющий человек, известно, ничего не ест: ему бы только настоечки да зелена винца. Доконает он меня на питейном, подумал я, да тут же, сударь, и другое в голову пришло, и ведь как забрало меня. Да так, что вот если б Емеля ушёл, так я бы жизни не рад был… Порешил же я тогда быть ему отцом-благодетелем. Воздержу, думаю, его от злой гибели, отучу его чарочку знать! Постой же ты, думаю: ну, хорошо, Емеля, оставайся, да только держись теперь у меня, слушай команду!
Вот и думаю себе: начну-ка я его теперь к работе какой приучать, да не вдруг; пусть сперва погуляет маленько, а я меж тем приглянусь, поищу, к чему бы такому, Емеля, способность найти в тебе. Потому что на всякое дело, сударь, наперёд всего человеческая способность нужна. И стал я к нему втихомолку приглядываться. Вижу: отчаянный ты человек, Емельянушка! Начал я, сударь, сперва с доброго слова: так и сяк, говорю, Емельян Ильич, ты бы на себя посмотрел да как-нибудь там пооправился.
– Полно гулять! Смотри-ка, в отрепье весь ходишь, шинелишка-то твоя, простительно сказать, на решето годится; нехорошо! Пора бы, кажется, честь знать. – Сидит, слушает меня, понуря голову, мой Емельянушка. Чего, сударь! Уж до того дошёл, что язык пропил, слова путного сказать не умеет. Начнёшь ему про огурцы, а он тебе на бобах откликается! слушает меня, долго слушает, а потом и вздохнёт.
– Чего ж ты вздыхаешь, спрашиваю, Емельян Ильич?
– Да так-с, ничего, Астафий Иваныч, не беспокойтесь. А вот сегодня две бабы, Астафий Иваныч, подрались на улице, одна у другой лукошко с клюквой невзначай рассыпала.
– Ну, так что ж?
– А другая за то ей нарочно её же лукошко с клюквой рассыпала, да ещё ногой давить начала.
– Ну, так что ж, Емельян Ильич?
– Да ничего-с, Астафий Иваныч, я только так.
«Ничего-с, только так. Э-эх! думаю, Емеля, Емелюшка! пропил-прогулял ты головушку!..»
– А то барин ассигнацию обронил на панели в Гороховой, то бишь в Садовой. А мужик увидал, говорит: моё счастье; а тут – другой увидал, говорит: нет, моё счастье! Я прежде твоего увидал…
– Ну, Емельян Ильич.
– И задрались мужики, Астафий Иваныч. А городовой подошёл, поднял ассигнацию и отдал барину, а мужиков обоих в будку грозил посадить.
– Ну, так что ж? что же тут такого назидательного есть, Емельянушка?
– Да я ничего-с. Народ смеялся, Астафий Иваныч.
– Э-эх, Емельянушка! что народ! Продал ты за медный алтын свою душеньку. А знаешь ли что, Емельян Ильич, я скажу-то тебе?
– Чего-с, Астафий Иваныч?
– Возьми-ка работу какую-нибудь, право, возьми. В сотый говорю, возьми, пожалей себя!
– Что же мне взять такое, Астафий Иваныч? я уж и не знаю, что я такое возьму; и меня-то никто не возьмёт, Астафий Иваныч.
– За то ж тебя и из службы изгнали, Емеля, пьющий ты человек!
– А то вот Власа-буфетчика в контору позвали сегодня, Астафий Иваныч.
– Зачем же, говорю, позвали его, Емельянушка?
– А вот уж и не знаю зачем, Астафий Иваныч. Значит, уж оно там нужно так было, так и потребовали…
«Э-эх! думаю, пропали мы оба с тобой, Емельянушка! За грехи наши нас господь наказует!» Ну, что с таким человеком делать прикажете, сударь!