– …Иногда ему ставили это в упрек, но, я считаю, зря: где мы – и где Ноймайер, а так есть возможность увидеть.

– Почему же не уезжал?

– Он тут в интервью сказал, что покорить провинцию сложнее и опаснее, чем центры, и из какого-то своеобразного снобизма не рвался ни в Москву, ни в Петербург. Не суетился, что ли… Говорил: какая разница, где у него репетиционная база.

– А где же он брал деньги на театр?

– Он же теперь на бюджете. Да и такие ли большие деньги? Спектакли у него практически без декораций. Нет, про деньги не знаю, это не ко мне. Да, кстати, пятикомнатная квартира, в которой жили артисты, – это его.

– А знакомства, связи? С кем дружил?

– Спросите у Стрельцовой, у Рольника. Опять же, какие связи? На связи нужно время, а он жил в хроническом цейтноте.

Да уж, и изворачивался же он. Театр находился на пике популярности, но то и дело стоял на грани закрытия. Говорят, когда было время талонов, а на прилавках – шаром покати, он где-то раздобыл коровью тушу, чтобы кормить своих танцовщиков. Устойчивость и определенность появились только год назад, когда Город взял коллектив на баланс и сделал театр муниципальным.

– Крутилов был счастлив?

– С одной стороны, он вздохнул с облегчением, но с другой-то – ведь это зависимость.

– Почему он расстался с женой?

– Ой, не знаю. Хотел одиночества… Поймите, я писала о балетах, а не о балетмейстере. Это все-таки разные вещи.

– Я к балетам вас и подвожу. Вы помните свою последнюю рецензию, неделю назад? Вот тут у меня подчеркнуто: «… он бродит с фонарем по тайным безднам подсознания, пытаясь начертить и объяснить картину мира, пронизанную эсхатологическими ощущениями конца-начала века». Что вы имели в виду, Елизавета Федоровна?

– Фраза вырвана из контекста. Вы понимаете, балет – условное искусство. Тем более, современный. Буквально его объяснить, перевести на «понятный» язык невозможно, а этот, последний спектакль был в высшей степени условен. Я написала то, что чувствовала: ощущение исчерпанности, замкнутости возможного, неизбывной печали. Если буквально – ощущение тюрьмы. Но здесь сложнее. Как всякий художник, Крутилов нам пытался что-то объяснить или предупредить о чем-то. Он попытался и…

– Его убили.

– Вы спросили меня о последнем спектакле.

– А теперь посмотрите на это.

Ларионов протянул мне несколько фотографий, и я увидела то, от чего педагог-репетитор театра упала без чувств. Глубоко запрокинув голову и раскинув руки, словно сползая на пол, на кровати лежал обнаженный Крутилов, грудь была залита кровью, с которой контрастировало белое лицо. Страшный кадр с фотографической точностью повторял финальную мизансцену спектакля, премьера которого состоялась неделю назад.

– Что скажете?

– Ужасно. Просто мистика какая-то.

***

Материал я закончила только под утро, и, едва лишь забрезжил рассвет, провалилась в лёгкое, феерическое пространство, где не было ни мёртвого Георгия Крутилова, ни Города с его тревожным небом, которое ни с того, ни с сего разразилось короткой и мощной грозой, то и дело прорывавшейся в ткань моего сна. Категорически отказываясь просыпаться на эти звуки, я улетела совсем далеко и опять пыталась достичь линии неведомого горизонта, который поминутно плавился, менял обличья и фактуры. Иллюзию разрушил настойчивый звонок в дверь, и, пока я возвращалась в реальность, он трансформировался в наглые и нервные удары. На пороге стояла Жанетта. Я это скорее почувствовала, чем увидела: открыть глаза было невмоготу.

– Ты чего-нибудь ела? – весело спросила она.

– Когда спят, не едят. Ты откуда так рано?