На лице Школоначальника навечно застыло покорное выражение человека, накрепко усвоившего, что один день отличается от другого только листком календаря.
Поднятые на уровень подбородка руки его вяло покоились на столике. Въезжая в комнату, он приоткрыл один глаз и отсутствующе вперился оным в табачный дым. Глаз вовсе не стремился что-либо увидеть и остался вполне доволен, когда через несколько минут различил в дыму три расплывчатые фигуры. Фигуры эти – Опус Трематод, Перч-Призм и Кличбор – стояли в ряд; Трематод выкарабкался-таки из своей люльки, потратив столько же усилий, сколько потребовалось бы для того, чтобы выбраться из болотной трясины. Все трое смотрели на восседающего в кресле Смерзевота.
Лицо у него было круглое и мягкое, как клецка. Оно как будто не имело строения – ничем не подтверждало того, что под кожей его кроется череп.
Неприятное это впечатление могло бы свидетельствовать о не менее неприятном нраве. По счастью, таковой отсутствовал. Лицо, однако ж, отображало соответственную бескостность владельца в его отношении к миру. Усмотреть в Смерзевоте хоть какой ни на есть нрав было невозможно, зато и слабостей, как таковых, у него не имелось – одно лишь отрицание самой идеи характера. Ибо бесхарактерность его не была положительным качеством – если, конечно, не считать квелость медузы результатом волевого усилия.
Поселившееся на лице его выражение предельной отрешенности, пустой умиротворенности внушало едва ли не страх. То был род безразличия, посрамлявшего всякое рвение, всякую страстность натуры, и заставлявшего человека задумываться: чего ради тратит он столько телесных и душевных сил, когда каждый день подпихивает его все ближе к могильным червям. Благодаря то ли темпераменту своему, то ли отсутствию такового, Смерзевот нечувствительно достиг того, чего так жаждут мудрецы: равновесия. В его случае то было равновесие между двумя несуществующими полюсами, но все-таки равновесие, пусть и сбалансированное на лишь воображаемой точке опоры.
Конопатый карлик выкатил высокое кресло в середину комнаты. Кожа настолько туго обтягивала маленькое тельце его и насекомовидное личико, что конопушки увеличивались в размерах вдвое против обычного. Совсем махонький, он заносчиво глядел между ножек кресла, и морковные волосы его блестели от масла. Зачесанные назад, они плотно прилегали к угловатой насекомой головке. Вокруг, явственно смердя, вставали и исчезали в дыму стены цвета лошадиной шкуры. Несколько чертежных кнопок мерцали на темно-бурой коже.
Смерзевот свесил одну руку пообок кресла и согнул истомленный палец. Мух (таково было прозвище конопатого карлика) вытащил из кармана листок бумаги, но вместо того, чтобы передать его Школоначальнику, с необычайным проворством вскарабкался по дюжине перекладинок кресла и крикнул Смерзевоту в ухо:
– Рано! Рано! Их тут всего трое!
– Что? – пустым голосом вопросил Смерзевот.
– Их тут всего трое!
– Которых, – после долгой паузы поинтересовался Смерзевот.
– Кличбор, Перч-Призм, Трематод, – пронзительным блошиным голосом ответствовал Мух. И подмигнул сквозь дым троице Профессоров.
– А эти что, не годятся? – пробормотал, не раскрывая глаз, Смерзевот. – Они же мои подчиненные, ведь… так?..
– Еще бы! – ответил Мух. – Еще бы! Но эдикт, сударь, обращен ко всей профессуре.
– Я забыл, про что он. Напомни… мне…
– Да там все написано, – сказал Мух. – Вот он, сударь. Вам, сударь, остается только его зачитать.
И снова рыжий коротышка почтил троицу преподавателей на удивление фамильярным подмигом. Нечто непристойное чуялось в том, как восковой лепесток его века, намекая неизвестно на что, падал, накрывая яркое око, и вновь поднимался, даже не трепетнув.