Потом мне дали две таблетки димедрола. Потом ещё одну.
Когда я проснулась был уже вечер какого-то дня. Обычно сон сглаживает предыдущие события. Отодвигает их в прошлое, делая не столь значительными и драматичными, как накануне. Сейчас так не произошло. Я проснулась в той же агонии. Скрюченная и на том же диване. Клетчатая диванная обивка воняла собачьей шерстью. Собаки у нас в жизни не было. Натёртая щека горела, как ожог. По замызганному паласу цвета охры от окна через всю комнату вытянулась полоска закатного пыльного солнца.
Я очнулась с тем же чувством ужаса и абсолютной растерянности. Нет, даже не растерянности – потерянности. Я не знала, как жить дальше: как встать с дивана, как пойти на кухню, как выйти во двор. А главное – зачем.
Было чувство, что я провалилась в какой-то зазор. В некую невидимую щель. Недаром меня с детства так пугали эти грохочущие межвагонные переходы, эти сцепки между тамбурами, с гремящим адом колёс, мельканием шпал и сиянием рельсов под самыми ногами.
Солнечная полоска доползла до стены и, сломавшись, высветила дверь буфета и полку с хрустальной посудой, которую мать выставляла лишь на праздники – четыре бокала для шампанского, водочный графин, стеклянная корзинка «баккара» и салатница, похожая на корыто. Выше стояли книги – макулатурный трёхтомник Пушкина в переплёте цвета запёкшейся крови, сборник Зощенко, некто Сомерсет Моэм (которого я отродясь не читала), растрепанный том рассказов О’Генри – этого я знала наизусть. Разумеется, «Дары волхвов», в конце рассказа мне всегда хотелось плакать. Я закрыла глаза, пытаясь вспомнить последнюю строчку, но вместо этого тут же увидела распахнутое настежь окно и пустой подоконник.
Звякнул входной замок. Хлопнула дверь. Мать прошла по коридору, тяжело бухнула что-то на пол. Сумку с продуктами, наверное. Весь архив привычных кухонных звуков – стеклянных, оловянных и прочих: блюдце и чашка, вода из крана. Мать, напевая что-то себе под нос, открыла холодильник, нервно задребезжали бутылки. Вот зашуршало-зашелестело, должно быть бумага. Холодильник проснулся и натужно затарахтел, мать захлопнула дверь.
Она беззвучно вошла. Кружка в руке, босая поступь по ковру. Остановилась надо мной, наклонно и укоризненно. Раньше я не замечала какие у неё толстые колени. Скучные крестьянские колени – мягкие и сытые.
Экзамены через две недели – сообщила мать равнодушно, без особой укоризны. Она всегда так начинает – кротко. Предложила чаю. Мне смертельно хотелось в туалет, я думала, что прямо сейчас обоссусь. Или у меня лопнет мочевой пузырь. Но я неподвижно лежала на боку, подсунув ладонь под щёку, и смотрела на толстые коленки матери.
– Ты уже передумала поступать? – спросила она безразлично.
И отхлебнула из кружки.
– Только учти, – тут в голосе появилась жёсткая нота, – денег от меня – больше ни рубля.
Я зажмурилась. У меня перед глазами стояло распахнутое настежь кухонное окно.
– И вообще я считаю, – настойчиво продолжила мать, – тебе нужно работать. И не только из-за денег. Хотя и это тоже. Поработаешь год или два. Жизнь понюхаешь, а потом и решишь куда поступать. И зачем. Да и нужно ли. Вот я в твои годы…
Она начала что-то врать, я уже не слушала. Я не могла понять, как она может вот так спокойно рассуждать, и не просто говорить, а болтать о ерунде – о каком-то институте, о работе. О деньгах. Ведь, там, на кухне, на проклятой кухне, там – распахнутое настежь окно. Там пустой подоконник, совершенно, абсолютно пустой… Как?
– Как? Как! – перебила её я. – Мама, как ты можешь? Ведь человек… человек…