Мир нижних уровней правды. Жидкая туша тут пляшет лезгинку и зазывает бровями. Из-за бугров торчат уши друзей, призраки их идеалов. Надо всем некто, расправивший крылья, под ним ничтожество для представленья. Тип эффективности стаи, конечно, менялся, но ее суть оставалась. У них короткое зренье – от «я» к предложенной цели. Жадность здесь двигатель стаи. Мозги покрыты хватательной мышцей. Три основных их инстинкта, а остальное неразвито, сгнило. В непотопляемой лжи все бегут, но лишь шустрее взбивают болото, потом они матереют. Дрянь от них – как из брандспойта. Мертвенно светятся их небольшие пространства, на напряженье слетается мусор, здесь радиометр воет. Злость на их злобу мешает, но только выдохнуть ее не просто. Их стада, стаи, их тьма – они по горла в болоте и не мычат, не умеют. Ты в стаде совсем не видим, оно тебя подпирает. Вокруг кишат паразиты сознанья – мир плохо видимых форм их же мыслей. Пусть скажут «это такая природа», но это значит – она много шире, если аспекты ее можно выбрать – я точно выбрал иные.
Если находишься «в теме», то не любую картинку ты можешь подставить как представленье чего-то. Разум пытается мне говорить, что так я сам создаю полусны, но, я-то знаю, что в них нет фантазий. Когда был раньше придуманный смысл, я был еще подотчетен ему, теперь я верю лишь в то, что увидел. Сюр-и-реальность в квадрате принятой мной черной рамки. Телу тепло, я завидую телу, что ему так мало нужно – серая глина на сером. Но через веки уже начинает казаться, что вокруг стало светлее – мир, проявляясь, меняет сознанье. Я открываю глаза, фокус-покус – то, что казалось вполне очевидным, теперь не видно, нисколько – наполовину я в «мире».
6. Корпоративы
Тело еще не готово к движенью, но его что-то выносит за дверь. Вокруг стоит оглушительно ночь. Может быть, на глазах слезы от ветра – блеск фонарей вдалеке слюдянист и расплавлен. Но мне не холодно – я в своем черном пальто тихо иду по платформе. Народ выходит из розоватого света вагонов и превращается в очень спешащие пятна, вот и почти никого, только два-три – как и я, те, что чего-то не помнят. Я тороплюсь, догоняя толпу, но слишком поздно – она рассосалась. Я иду так же вперед – между путями по гравию перехожу много рельс, чтобы попасть на перрончик. Здесь очень маленький старый вокзал – кто-то куда-то бежит – кто в буфет, кто на поезд.
Сейчас уже почти ночь, но еще день металлурга. Пора, я должен успеть во дворец. В желтой коробке автобуса вдоль сероватых коробок домов, где так же душно, как здесь, меня провозит душой, как по пыльной стене – там мамы могут кричать на детей, а дети их ненавидеть, мужья не знают, зачем терпят жен, ну а они, стиснув зубы, строят ненужный порядок. Там могут даже любить и бывают добры, но, так как воздуха мало, им часто тошно. Когда они выключают свой свет и мельтешащий картинками свой телевизор – в майках, в ночнушках идут по квартире, на дне их глаз совсем пусто. Там в туалетах по фановым трубам ходят шумы. Даже в автобусе их густой дух выжимает мозги – я задыхаюсь, пытаюсь понять, почти скрутившись в спирали.
Наконец, местное чудо – мост, в виде фиги из пальцев – ты по большому въезжаешь и едешь над блеском рельс, где раньше были вагоны, а указательный ведет на площадь (на склоне черной горы) сзади которой отвалы и жуткий мегакарьер, где ничего уже не добывают (а раньше брали, везли гематит, а сидерит, полежавший на воздухе, был лимонно-желт и, доходя до коричневых красок, почти стеклянно блестел, удивляя) – теперь сверхъяма. Сразу за площадью уже дворец, меня мутит от круженья по мосту, еще удар торможенья – и, зашипев, открываются двери – полусогнувшись, стою и смотрю на газон – очень стараюсь его не испортить. За зоной сумерек я в зоне тьмы, и свет в глаза уже больше не давит. За спиной круглая площадь, и я оклемался, воздух спускается сверху из глубины черноты, летит порывами снизу с долины – смотрю наверх, словно жду, но дожидаюсь лишь холода в теле. По краю площади мимо газонов иду к огромному зданью на верхней точке наклонного круга, а оно, все розовея, как будто не приближается, делаясь лишь горделивей. Когда дошел, как всегда, постоял перед его исполинским масштабом – передо мною в сплошном освещеньи метров на десять уходит наверх арка двора, по сторонам от нее барельефы из гипса, хоть и подсвечены прожекторами, но разобрать что-то трудно – кажется, что на одном повторенье парижской коммуны – женщина с флагом и со страшным ртом, у ног как будто сугробы. То же, что слева, отсюда не видно, но, словно мощный аккорд, почти слышно.