Постепенно мама вернулась к жизни. Она начала убираться и готовить; делала соленья на зиму, когда было из чего. Потом к ней стали приходить люди за лекарствами. Платили деньгами или давали что-нибудь в обмен. Однажды я услышала, как мама поет.
Прим не помнила себя от радости, что мама снова в порядке, но я была настороже и все боялась, что это ненадолго. Я ей больше не доверяла. Во мне выросло что-то жесткое и неуступчивое, и оно заставляло меня ненавидеть маму за ее слабость, безволие, за то, что нам пришлось пережить. Прим сумела простить, я – нет. Между нами все стало по-другому. Я оградила себя стеной, чтобы никогда больше не нуждаться в маме.
Теперь я умру и ничего уже не исправлю. Я вспомнила, как кричала на нее сегодня в Доме правосудия. Но ведь я сказала, что люблю ее. Может, одно уравновешивает другое?
Я стою и смотрю в окно, мне хотелось бы его открыть, да не знаю, что может случиться на такой скорости. Вдали виднеются огни другого дистрикта. Седьмого? Десятого? Я думаю о людях в тех домах, они уже ложатся спать. Потом представляю себе наш дом с плотно закрытыми ставнями. Что сейчас делают мама и Прим? К ужину мы оставляли тушеную рыбу и землянику. Смогли ли они поесть? Или все так и осталось нетронутым? Наверняка они смотрели повтор Жатвы по нашему старенькому телевизору. Плакали. Держится ли мама? Хотя бы ради Прим. Неужели опять отстранится от всего мира, взвалив его тяжесть на хрупкие плечи Прим?
Прим, конечно же, ляжет спать с мамой. Рядом примостится старый верный Лютик, будет охранять их сон. Эта мысль меня немного утешает. Если Прим заплачет, он подберется поближе и приласкается, успокаивая ее. Хорошо, что я его не утопила.
От воспоминаний о доме становится тоскливо. День тянется бесконечно. Неужели только сегодня утром мы с Гейлом ели ежевику? Кажется, прошла целая жизнь. Очень долгий сон, превратившийся в кошмар. Может, если я лягу спать, то проснусь в своем Дистрикте-12?
В выдвижных ящиках, наверное, полно ночных сорочек, но я просто стягиваю штаны и рубашку и ложусь в кровать. Шелковые простыни ласкают кожу, а легкое пуховое одеяло сразу окутывает теплом.
Если я собираюсь выплакаться, то сейчас самое время. Утром умоюсь. Слезы не приходят. Внутри все перегорело, я чувствую только усталость и хочу домой. Под мерное покачивание поезда я забываюсь.
Меня будит стук в дверь, сквозь оконные занавески уже просачивается серый свет. Я слышу голос Эффи Бряк: «Подъем, подъем! Нас ждет важный-преважный день!» Интересно, что творится в голове у этой женщины? Какие мысли занимают ее днем? Что ей снится по ночам? Трудно себе представить.
Я надеваю вчерашнюю одежду, она еще чистая, только немного измялась, провалявшись ночь на полу. Обвожу пальцем маленькую золотую сойку-пересмешницу и думаю о лесе, об отце, о том, что делали мама и Прим. Справятся ли они без меня? Я не распускала на ночь волосы, так и спала с косой, которую мама старательно заплела мне перед Жатвой. Прическа выглядит не так уж плохо. Пусть пока остается как есть. Все равно уже ненадолго. Скоро мы прибудем в Капитолий, и там моим образом для церемонии открытия Игр займется стилист. Надеюсь, не из тех, кто считает высшим писком моды наготу.
Когда я вхожу в вагон-ресторан, мимо меня, бормоча под нос ругательства, проскальзывает Эффи Бряк с чашкой кофе. Хеймитч давится от смеха. Лицо у него опухшее и красное от вчерашних возлияний. Пит с булочкой в руке сидит рядом. Выглядит он слегка смущенным.
– Давай садись! – машет мне Хеймитч.