– Хорошо. – Мэйнфорд поднялся. – Передай Тельме, пусть отдохнет часок… накорми чем… ну сам знаешь…

– Обогрей. Приголубь, – хмыкнул Кохэн. – Мэйни, надеюсь, ты не намерен девчонку выжить?

– Какое тебе…

– Прямое. Сам подумай, когда нам еще такое счастье обвалится? Ты же видел слепки. Нет, Бездна меня задери, ты же их делал! Да старик наш ей в подметки не годится. Я понимаю, что ты баб не любишь… и дурак…

– Не забывайся.

– С тобой забудешься, но… Мэйни, личное личным, а участку она нужна. Ты же понимаешь.

Хуже всего, что Кохэн был прав, и правота эта странным образом головную боль усугубляла, порождая в душе иррациональную злость на Тельму.

Какого демона она объявилась?

Именно сейчас?

С даром своим, с упрямством, с тайной, в которую Мэйнфорду придется сунуть нос, а у него и без того забот полно.

– Где она?

– В чистой комнате…

Она сидела на полу и смотрела на грязный мяч. Некогда он был сине-желтым, шитым из лоскутов кожи и, вероятно, дорогим. Но краска истерлась, кожа набрякла, а швы разошлись. Тельма сунула в дыру пальцы и… лицо отрешенное.

Некрасивое.

Неправильно, чтобы женщина была некрасивой. И все-таки… чудится нечто знакомое. Это из-за голосов, из-за призраков, слышать которых Мэйнфорд не желает, из-за переутомления и травяных таблеток, от которых во рту надолго поселился гадостный вкус лакрицы.

Что она видит?

Ничего, судя по легкой брезгливой гримасе на лице дежурного малефика. Ему-то надоело сидеть рядом и писать один смутный слепок за другим. А нормальных здесь не получится. Мяч провалялся в дыре не один день, а может, и не один месяц, и память его стерта. А если не так, то Мэйнфорду доложат. Сейчас же его ждут газетчики.

Он никогда-то не различал их лиц, хотя памятью обладал неплохой, но вот…

Клекот.

Голоса. Камеры. Яркие вспышки, которые отдаются в затылке мучительною болью. И микрофоны, что норовят сунуть Мэйнфорду под нос. Гул. И в этом гуле сложно вычленить отдельные слова.

Отдельных людей.

Да и не люди они вовсе – сила, запертая в махоньком конференц-зале, иррациональная, враждебная самой себе. Потоки ее расползались по стенам, точно пробуя их на прочность, и встроенные щиты трещали.

Искрили.

Но держали. Что им с полсотни газетчиков? Мэйнфорд – другое дело. Он сощурился, пытаясь отрешиться от этого зрелища, в чем-то захватывающего: вихри и протуберанцы, рождающиеся звезды и они же, сгорающие в столкновениях интересов. Воронки поглотителей, и потоки доноров, которые не желают быть донорами, но слишком слабы, чтобы самим поглощать.

Быть может, позже.

Повзрослев. Заматерев. Лишившись остатков человечности.

Мэйнфорд поднял руки, позволяя собственной силе выплеснуться на толпу. И та отпрянула.

– Что вы себе позволяете?! – Джаннер отряхнулся. Его единственного Мэйнфорд узнавал в лицо, наверное, потому что ненавидел, а ненависть – хороший стимул для памяти. – Это незаконно!

– Незаконно производить откачку без письменного на то разрешения источника, – отрезал Мэйнфорд. – Или у вас оно имеется?

Бледная девушка – ее он прежде не видел или видел, но не запомнил, – осела на стул.

– Имел место случайный отток… ввиду разницы потенциалов… – Джаннер облизнулся.

Он был отверженным даже среди своих.

Его ненавидели. И боялись. А потому разноголосая стая смолкла, отползла, предоставляя именно Джаннеру почетное право первого вопроса.

Первого броска.

И как никогда прежде Мэйнфорд чувствовал себя жертвой. Это ему не нравилось.

– Тогда будем считать, что и у меня имел место случайный выброс силы…

Джаннер захихикал, и плечи его мелко затряслись. Он умел ценить шутки, правда, предпочитал шутить сам. И оглянувшись, он подмигнул бледной дамочке.