– Так зазвала или нет? – взревел я, наклонившись над ней.
– Ты меня больше не любишь?
– Люблю, черт побери! Я же хочу вытащить тебя отсюда, а ты не даешься. Обвиняешь меня, что я отравил вам тут уборные, теперь заставляешь исследовать холодильник. Господи Иисусе, Фанни!
– А теперь лейтенант рассердился на Баттерфляй. – Из глаз Фанни выкатились слезы.
Больше я вынести не мог.
Я открыл дверь.
Перед ней стояла миссис Гутьеррес – наверно, она уже давно стояла за дверью и, как всегда, будучи дипломатом, держала в руках тарелку с горячими тако[127].
– Я завтра позвоню, Фанни, – пообещал я.
– Звони, конечно, и Фанни будет жива.
«Интересно, – думал я, – если я крепко зажмурюсь и притворюсь, что я слеп…
Найду ли я комнату Генри?»
Я постучался к Генри.
– Кто это? – отозвался он из-за запертой двери.
– Кто это спрашивает «кто это»? – сказал я.
– Кто это спрашивает, кто это спрашивает «кто это»? – Генри не выдержал и рассмеялся, потом вспомнил, что он расшибся. – Ты, значит.
– Впусти меня, Генри!
– Да я нормально. Ну, слетел с лестницы, и все дела. Ну, чуть не убился до смерти, эка важность. Дайте мне тут отлежаться взаперти. А завтра я выйду. Ты добрый парень – вон беспокоишься, жив ли я.
– Генри, как это случилось? – спросил я запертую дверь.
Генри подошел ближе. Я почувствовал, что он прислонился к двери с другой стороны, словно исповедующийся перед окошечком священника.
– Он мне поставил подножку.
Кролик, запрыгавший у меня в груди, превратился в большую крысу, и она заметалась вверх-вниз.
– Кто, Генри?
– Ну этот! Сукин сын! Поставил мне подножку, мерзавец.
– Он что, сказал что-нибудь? Откуда ты знаешь, что он был здесь?
– Откуда, откуда! Откуда я знаю, что в холле горит свет? Чую. Тепло чую. Там, где он стоял в коридоре, прямо жарко было. А потом, он же дышал! Я слышал, как он тихо так, осторожно втягивал в себя воздух и выдыхал. Он ни слова не сказал, когда я проходил мимо него, но я-то слышал, как у него сердце бьется – бух, бух. А может, это мое так бухало. Я-то думал, проскочу мимо него так, что он меня не заметит. Ведь мы – слепые – как рассуждаем? Раз я в темноте, так, поди, и другие тоже. И вдруг – бух! И я под лестницей и понять не могу, как я там очутился. Я давай звать Джимми, Сэма и Пьетро и вдруг вспомнил: идиот, они же все умерли, и ты, дурак, помрешь, если не крикнешь кого другого. Ну и стал орать подряд все имена без разбору. Двери захлопали, чуть с петель не сорвались, тут он и выскочил. Вроде он даже босой был, так тихо скакнул. Но я учуял, как пахло у него изо рта.
У меня перехватило дыхание, и я оперся о дверь.
– Ну и чем от него несло?
– Надо подумать. Потом скажу. А сейчас Генри лучше прилечь. Черт! Я даже рад, что слепой. Не хотел бы видеть, как я валюсь с лестницы, будто мешок с грязным бельем. Ну, пока.
– Спокойной ночи, Генри, – сказал я.
Я повернулся, но в тот же момент и дом, как огромный пароход, сделал поворот против речного ветра в темноте. Мне померещилось, что я опять в час ночи сижу в кинотеатре мистера Формтеня, а под сиденьями пол ходит ходуном, оттого что прилив чмокает, хлюпает и сотрясает половицы, а по экрану скользят большие серебристо-черные тени. Дом опять содрогнулся. Кинотеатр все-таки другое дело. А здесь, в этом огромном, старом, плохо освещенном здании, тени, сбежав с экрана, таились у лестничных пролетов, прятались в ванных, вывинчивали по ночам лампочки, чтобы всем приходилось, как слепому Генри, искать выход на улицу ощупью.
Пришлось двигаться на ощупь и мне. На верхней площадке я замер. Кто-то дышал, и воздух передо мной колебался. Но оказалось, что это всего лишь эхо моих же вдохов и выдохов: отражаясь от стен, оно возвращалось ко мне и касалось моего лица.