не задавал подобных вопросов – ни ему, ни кому бы то ни было. «С мальчишками рассуждайте, за кого бы вы проголосовали, потому что мальчишки не могут голосовать, – сказал он. – Но задавать подобный вопрос взрослому – значит нарушать его право на конфиденциальность». Теперь мне кажется, что отца просто напугала сама мысль, что я вообще допускаю возможность, будто он способен проголосовать за Стивенсона, но тогда я этого не понимал. Но я точно знал, что к горячей плите прикасаешься лишь однажды. Вот о чем мы обычно говорили в моем детстве: бейсбол – он болел за «Филлис»; деревья – он знал их все по именам, хотя и честил меня, если я спрашивал об одном и том же дереве по нескольку раз; птицы – см. предыдущий пункт (на заднем дворе он держал кормушки и опознавал каждого из своих питомцев); здания – будь то их структурная устойчивость, детали архитектуры, стоимость, налог на недвижимость – ну и так далее; отец любил поговорить о зданиях. Перечислять все то, о чем мне спрашивать было нельзя, лучше и не начинать, но я выделю одно: я не спрашивал его о женщинах. Ни о женщинах в целом, ни о том, чем с ними можно заняться, ни уж тем более о конкретных женщинах: моей сестре, нашей матери, Андреа.

Почему в тот день все сложилось иначе, я не могу сказать, хотя, уверен, это каким-то образом связано с их утренней перепалкой. Возможно, тот факт, что он возвращается в Нью-Йорк, откуда они с мамой были родом, и впервые в жизни навестит Мэйв в колледже, поднял в нем волну ностальгии. Или, возможно, все было именно так, как он сказал: у нас было время в запасе.

– Все это выглядело иначе, – сказал он, пока мы улица за улицей колесили по Бруклину. Но Бруклин не сильно отличался от жилых районов Филадельфии – тех, где мы собирали ренту по субботам. Просто в Бруклине всего было больше – ощущение густоты, расползавшейся во всех направлениях. Он замедлил ход до черепашьей скорости, показывая: – Многоквартирки видишь? В моем детстве здесь стояли деревянные дома. Теперь все снесли, или они сгорели. Весь квартал целиком. А вот и кофейня, – он указал на «Чашку и блюдце Боба». Люди, что сидели у окна, доедали свой весьма поздний завтрак, кто-то читал газету, кто-то смотрел в окно. – Они сами жарили хворост. Нигде вкуснее не ел. После воскресной мессы здесь всегда была очередь на весь квартал. Обувной магазин видишь? «Ремонт на совесть». Он всегда здесь был, – он снова указал на окно магазина, едва ли не шире входной двери. – Я учился вместе с сыном владельца. Уверен, если мы сейчас зайдем, он по-прежнему будет там – прибивать подошвы к ботинкам. Такая вот нехитрая жизнь.

– Надо полагать, – сказал я. Прозвучало по-идиотски, но я не знал, как на все это реагировать.

На углу он свернул, потом снова свернул на светофоре, и мы выехали на Четырнадцатую авеню.

– Ну вот, – сказал он, показывая на третий этаж дома, выглядевшего в точности как все остальные вокруг. – Здесь я и жил, а твоя мама жила в соседнем квартале, – он показал большим пальцем себе через плечо.

– Где?

– Прямо за нами.

Я встал коленями на сиденье и посмотрел в заднее окно; сердце у меня билось в районе горла. Мама.

– Я хочу посмотреть, – сказал я.

– Ее дом ничем не отличается от других.

– Но время же есть. – Был Страстной четверг, и те, кто ходил к мессе, либо уже ушли, либо пойдут после работы. Встретить можно было разве что женщин, прочесывающих магазины. Мы стояли во втором ряду, но прямо перед тем, как мой отец собрался сказать «нет», ближайшая к нам машина отъехала от тротуара, будто приглашая занять ее место.