– А мачеха-то твоя, значит, оказалась ведьмой? – спрашивал армяк.

– И красоты неописанной, и доброты. И когда она ко мне склонность почувствовала, он ее тиранить начал и меня прогнал от себя. И вот тут-то я загулял, запил, потому сердце у меня чувствительное и несправедливости людской я не терплю.

– Так все-таки запил. Ну, вот твоя и вина.

– Запил. Мертвую запил. И все пуще и пуще. Бобры слетели с плеч, желтые полусапожки свалились. Все ниже, ниже – и пошел я, наконец, с рукой… По лавкам пошел просить пятачки. Назло ему пошел просить пятачки… чтоб срам ему был за выгнанного сына, руку к чужим людям протягивающего.

– На выпивку?

– Только на выпивку… ну и на закуску.

– Ах, вино, вино! – тяжело вздохнул сермяжный армяк.

– Яд… А заливает горе. Я и теперь, если стреляю, то прошу на сткляночку с килечкой, а не Христа ради на хлеб.

Субъект в ситцевой кацавейке умолк.

II

Совсем стемнело. Какой-то темно-серой шапкой нависло небо над узкой улицей. В воздухе моросило и мешало светить городским фонарям. Толпа около ночлежного приюта все увеличивалась. У входа ночлежники стали становиться в хвост. Слышались ссоры из-за мест, спорили, кто раньше пришел, кому стоять ближе к входу в приют. Какого-то подростка отколотили. Он заревел и продолжал плакать. Появился городовой, увидал какого-то пьяного и отправил его с дворником в участок.

В толпе говор.

– Вот со своего кошта один и долой. На казенные хлеба попал.

– Пьяных в участках не кормят. Я сиживал. Только ночлег. А наутро иди на все четыре стороны.

– Все равно пятачок в кармане. Ведь за ночлег-то он отдал бы пятачок.

– Как же, дожидайся!

Еще с четверть часа томительного ожидания.

– А который теперь, к примеру, час? – задает кто-то вопрос. – Пора бы уж впускать нас.

– Теперь скоро, – отвечает кто-то. – Вон народ от всенощной пошел.

– От всенощной. А ты почем знаешь, что это от всенощной? Нешто у них на лбу написано?

– Гурьбой идут. Сейчас видно. Все не было-не было никого на улице, и вдруг хлынули. Отворяют. Видишь? – слышится радостное восклицание.

И действительно двери распахнулись, и толпа двинулась в коридор, толкая друг друга.

Звякают медные деньги о стойку. Приказчик выдает билеты.

– Хорошо пахнет, – шепчет кто-то в затылок подвигающемуся перед ним вперед. – Сегодня, стало быть, щи на ужин, а не каша.

– Да каша-то, братец ты мой, вкуснее.

– Кому что. А я люблю хлебово. Только бы горячее было да посолонее.

– Здесь соли вволю…

Через несколько минут стучат ложки о чашки, за длинными столами слышно всхлебывание, чавканье, уста жуют. Ночлежники кормятся перед отправлением ко сну. Здесь тоже очередь. Кормят партиями. Одни сменяют других. Покончившие с ужином обтирают ладонью усы и бороды.

Слышится сожаление:

– Хорошо и горячо, да мало. Только растравило горло.

– За пятак с ночлегом и это благодать, – отвечает кто-то. – Конечно, тут надо подкармливаться от себя. У меня баранки есть на закуску.

– Так то у тебя. Вишь, ты какой запасливый. А я налегке пришел.

Ночлежная мало-помалу наполняется. Нары с койками занимаются по нумерам. Тускло светят с потолка керосиновые лампы. В дополнение к ним горит камин. Около него просушиваются. Некоторые ночлежники тотчас же разулись и потрясают перед огнем онучами, обувью. Выветренное для ночлега помещение быстро начинает пропахивать прелью, потом, кислым запахом овчины.

На нарах на двух койках рядом уже залегли – ситцевая кацавейка и форменное пальто, потерявшее свой первоначальный вид и цвет. Они раздеваются, кладут свою одежду под голову и знакомятся.