Глотнул чаю прямо из чайника, вытянув губы трубочкой. Принялся обдирать следующего соболя. Ровно чертил ножом по внутренней стороне лапки, рассекая шкурку и не задевая тушку. Чувствовалась бритвенная острота ножа. Ловкие руки у Степана, сноровистые. Снова заговорил. Будто даже успокоился, ровно сыпал слова, не рвал предложения, не торопился.
– Если не знаешь, то сразу и не поймёшь, что это золото. Нет. А дед мне показал. Раскумекал. Он мне ещё тогда сказал: гляди, Стёпка, любит нас золото, само к нам идёт. Само. Любит нас…
Дед помер. Куда тот кожаный кисет с песком делся, я не знал. Да и не думал про то. А мужиком стал, и науку дедову из головы выветрило. Не нужна была. А тут вона как сложилось-то. Будто на изнанку, будто вывернуло всё… Вона как…
Серёге когда обсказал, он так и вспыхнул, так и загорелся. Пожалуй, что и зимой бы побежал ковырять берега Бурлячего, и соболями бы попустился. Едва остудил.
Генка развешал для просушки соболей. Пошуровал в печке, накинул ещё пару полешек. Молчал. Только курил не переставая. Курил и молчал.
– Еле дождались весны-то. По первой воде заехали. Харчи завезли, ломы, лопаты. Всё как положено. Лодку в устье спрятали, чтобы с реки не видно. Сразу потащились в ключ. Когда в самый верх-то утянулись, под перевал, там и обнаружилась землянка. Во! И не свежая, не жилая уж лет пять. А всё же! Крепко сделана. Видно, что люди знающие делали. Крепко. И лоточки сыскались, два штуки. Один, правда, колотый, не пригоден для работы. Мы малость спужались. За оглядывались.
Понижая голос опять до шёпота, Степан и правда оглядывался. И не понять было, показывает ли он как это было тогда, или сейчас сторожится кого.
– Недалече от землянухи шурфы нашли, с разных берегов от ключика-то. Ну, и мы копнули. Чуть ниже. Копнули, значит, как могли, помыли. А он вот! Песок-то. Вот он! Зырим по сторонам, шары пялим, а сами моем… Торопимся. Почти бегом, да. Бегом… Трусимся, будто у соседа воруем.
Напарник снова умолкал, видно окунался в воспоминания. Сидел на нарах замерев, не шелохнувшись. Когда воспоминания обрывались, вскакивал, шагал взад-вперёд.
– В землянке и печка была, каменка. Но мы ни-ни, дымок не пускали. Мы и ночевали в стороне, под елью. Без костра. Холодина ночами-то, не середина лета. Да ещё и под самым перевалом, каждый камень стылости за зиму набрал столько, что на всё лето хватает. Сильно мёрзли, а ночевали в стороне. Боялись…
– Чего боялись-то?
– Чего? Ни чего, а кого! Тропку-то я определил. Нащупал тропку-то, к земляночке. Она уж, правда, подёрнулась временем, хвоей присыпалась. Да ягель-то медленно растёт, – заметно, где он был сбит, а за пять-то лет чуть-чуть поправляться начал. Уходила та тропка на перевал, а там далее, в Забайкалье. В ближний распадок укатывалась. Значит кто-то давно знал об этом Бурлячем. Знал. Давно прибегал сюда, поиграться в его светлых водах. От того и страх.
Даже и не моргнули бы, ухряпали нас с Серёгой. Здесь же в шурф прикопали и всё. Ни одна живая душа не найдёт. Да и искать в той вершине ключа не станет. Нет. Вот и боялись. Филин в ночи клювом щёлкнет, а нам чудится, что затвор передёрнули. Звезда сверкнёт, падая за хребет, а нам блеск булата чудится. Во как. Друг от друга вздрагивали…
Лампа начала коптить, трещать фитилём, чернить стекло. Генка взял её в руки, слегка встряхнул и понял, что закончился керосин. Дунул сверху, в стекло, погасил пламя. Чиркнув спичкой, протянул руку через весь стол, припалил свечу, стоящую у окна, чтобы не таяла от печного жара. Степан чуть прикасался к подсыхающим соболям, проверял на готовность.