– А что это такое?

– Даже не слышали про бутерброд «Отбой»? А вокруг вас имеется все необходимое.

Она покачала головой.

– Настаивайте чай, а я сварганю парочку.

После перестука дверец и насвистывания спиной к ней, Проссер предъявил тарелку с двумя бутербродами. Хлеб нарезался словно бы не очень твердой рукой. Джин доводилось пробовать много бутербродов куда вкуснее, должна была она признать. Она попыталась подбодрить его, не кривя душой.

– А почему в мой вложены листья одуванчика?

– А потому что это бутерброд «Отбой». – Проссер ухмыльнулся ей и сразу отвел глаза. – Рыбная паста, маргарин и листья одуванчика. Конечно, качество местных одуванчиков, может быть, не очень. Если не нравится, отошлите назад на кухню.

– Он… чудесный. Я уверена, что войду во вкус.

– Я уверен, что снова буду летать, – ответил он, будто доканчивая анекдот.

– Я совершенно уверена, что будете.

– Я совершенно уверен, что буду, – повторил он за ней с неожиданной язвительностью, словно больше всего хотел залепить ей пощечину. О господи… Джин почувствовала себя последней дурой и изнемогала от стыда. Она уставилась в свою тарелку.

– А вы знаете, – сказала она, – что Линдберг, когда летел через Атлантический океан, взял с собой пять бутербродов?

Проссер буркнул что-то невнятное.

– А съел только полтора?

Проссер снова что-то буркнул. Потом без особого интереса в голосе спросил:

– А что стало с остальными?

– Я сама всегда хотела это узнать. Может быть, они где-нибудь в каком-нибудь бутербродном музее.

Наступило молчание. Джин почувствовала, что рассказала историю про бутерброды совершенно зря. Одна из лучших ее историй, и она потратила ее зря. Больше она уже никогда не сможет рассказать ему про бутерброды еще раз. Их следовало приберечь до времени, когда он будет в настроении получше. Она сама во всем виновата.

Молчание длилось и длилось.

– Вы, наверное, знаете, где находится аппарат Линдберга, – наконец сказала она бодрым тоном, словно практиковалась в искусстве застольных бесед. – Я имею в виду, что уж он-то, конечно, в музее.

– Это не аппарат, – сказал Проссер. – И никогда аппаратом не был. Это аэро-план. АЭРОПЛАН. Договорились?

– Да, – ответила она. Он мог бы просто ударить ее по щеке. Аэроплан, аэроплан, аэроплан.

Через некоторое время Проссер кашлянул – звук, свидетельствующий о переходе от гнева или смущения к средоточию каких-то других эмоций.

– Я расскажу вам про самую большую красоту, какую я только видел, – сказал он сухим, почти ворчливым голосом.

Джин в полуожидании игривого комплимента потупила голову. Она все еще не доела второй кусок своего бутерброда.

– Я был на ночном задании. Летом – в июне. Летел, сдвинув фонарь, и все везде такое черное и тихое. Ну, тише не бывает.

Джин подняла голову.

– Это… – Он замолчал. – Вы про ночное зрение, наверно, ничего не знаете, да? – На этот раз тон у него был ласковым. Если она и не знает, то ничего; совсем не то, что назвать аэроплан аппаратом.

– Для него вы едите морковь, – сказала она и услышала, как он засмеялся.

– Да, едим. Нас иногда так и называют: пожиратели моркови. Но это к тому отношения не имеет. Тут вопрос техники. Цвет подсветки приборов должен быть красным, понимаете? Обычно он белый и зеленый. Но белый и зеленый цвет убивают ночное зрение. Вообще ничего не видишь. Цвет должен быть красным. Красный – единственный цвет, который срабатывает. Так что, понимаете, там наверху все черное и красное. Ночь черная, самолет черный, а в кабине все красное – даже руки и лицо у тебя становятся красными – и ты высматриваешь красный след выхлопных газов. И ты там совсем один. Это лучшая часть. Летишь один, соло, к Франции. Как раз тогда, когда их бомбардировщики возвращаются с задания, с бомбежек наших городов. Ты кружишь возле одного из их аэродромов или челночишь между двумя, если они расположены близко друг от друга. И ждешь, чтобы загорелись посадочные огни. А может быть, заметишь его бортовые огни. «Хейнкель» или «Дорнье» чаще всего. Ну, и еще изредка тебе может попасться «Фокке-Вульф».