Но особого места школа в моей памяти не занимает. Когда мне довелось довольно тесно пообщаться с пареньками из сословий повыше (это в годы войны), меня буквально поразило, как их затюкала муштра закрытых школ. Такая дрессировка или здорово разгладит юные бойкие мозги, или заставит всю оставшуюся жизнь с остервенением бунтовать против нее. У нас, детей владельцев ферм и магазинчиков, было не так. Мы шли учиться в грамматическую школу и до шестнадцати лет околачивались там лишь затем, чтобы демонстрировать – мы не из пролетариев, но сама школа оставалась местом тоскливого занудства, от которого хотелось только сбежать. Никакой верности, сентиментальной преданности «старым серым стенам» (а стены и впрямь были старые, стояли пятый век, основал нашу школу кардинал Уолси[19]), никакого «нерушимого мальчишеского братства», никакой даже своей школьной песни. По выходным много времени для себя, ведь спортивные игры не принудительно и не столь часто, чтоб отлынивать. Мы гоняли в футбол (верней, изображали что-то вроде), сражались на крикетных матчах, где надлежало появляться туго перепоясанным, но мы тут обходились без формальностей. Меня из тех спортивных состязаний увлекал один крикет, в который мы играли всю большую перемену на покрытом гравием дворе; играли битами, сделанными из дощечек упаковочных ящиков, и самодельными мячами.
Помнится запах уныло-просторной классной комнаты – запах чернил, пыли и обуви. Помнится камень на колоде во дворе, об который ученики точили перочинные ножи, и небольшая пекарня напротив, где продавались изюмные плюшки, не такие, как теперь, а вдвое больше, назывались они «чудо-сдобы» и стоили полпенни. Вел я себя в школе положенным манером. Нацарапал на крышке письменного стола свое имя, за что был отлупцован (пойманных на подобном криминале обязательно секли, но этикет требовал совершить это преступное деяние). Ходил с лиловыми от чернил пальцами и обгрызенными ногтями, употреблял ручки с перьями как стрелы, носил в кармане горсть конских каштанов для игры в «расшибалочку», пересказывал непристойные байки, обучился онанизму, дразнил учителя английского, «мямлю Броверса», издевался над Вилли Сайменом, слабоумным сынишкой гробовщика, верившим всему, что ни скажи. Любимой нашей шуточкой было послать его купить что-нибудь несусветное: на полпенни стоивших пенс за штуку почтовых марок, резиновый молоток, отвертку для закрутки в обратную сторону, банку полосатой краски и всякое такое – малыш Вилли не понимал подвоха. Однажды мы славно развлеклись: посадив его в бадью, уговаривали изнутри поднять эту бадью за ее ручки. Бедняга Вилли, кончил он в приюте для умалишенных.
Но настоящей жизнью жилось только на каникулах и в выходные. Тогда вот удавалось заняться чем-то действительно важным и интересным. Зимой мы, взяв на время у кого-нибудь пару хорьков (дома нам мать не разрешала держать «этих гадких вонючек»), отправлялись по фермам, выпрашивая позволение устроить охоту на крыс. Иногда фермеры нам разрешали, иногда гнали прочь: мол, от крыс неприятностей поменьше, чем от вас. В конце зимы мы помогали истреблять амбарных крыс, пристроившись возле работающих молотилок. Была зима (кажется, 1908-го), когда Темза вышла из берегов, затопив луга, а потом грянули морозы, и мы в течение нескольких недель катались на коньках, и Гарри Барнс сломал на льду ключицу. Ранней весной мы уходили в лес сшибать белок – метать в них колотушки, затем наступала пора разорять птичьи гнезда. У нас существовало убеждение, что, поскольку птицы считать не умеют, вполне достаточно оставлять в гнездах по одному яйцу, но часто мы, жестокие звереныши, попросту скидывали гнезда вниз, растаптывая на земле яйца или птенцов. Другая отличная забава, когда жабы мечут икру. Поймаешь жабу, воткнешь в зад ей носик велосипедного насоса и надуваешь, пока она не лопнет. Таковы мальчишки, я уж не знаю почему. Летом мы на велосипедах ездили купаться к Барфордской плотине. В 1906-м утонул Уолли Лавгроу, двоюродный брат Сида; тело застряло на дне в густых водорослях, и когда его достали багром, лицо было черным как деготь.