«Было, – с ужасом подумал Куцый. – Это самое было. Только что было. И опять. Но почему опять? И почему я под потолком?»
И только он это подумал, как странная сила поволокла его вперед и вниз. А потом понесла прямо на толстую щеку Ленивца, который продолжал изрыгать что-то тягучее и громовое, пока лицо толстяка не обратилось серо-розовой равниной с редкими кустами странной растительности и огромная ладонь не оборвала быстрые, но мелкие мысли Куцего.
Он пришел в себя на бруствере. Лежал в жидкой грязи и сжимал в кармане три камня. А шутиха по-прежнему висела, колыхалась над головой.
«Не больно, – подумал Куцый. – Когда ладонью и враз – не больно. А может, ну его? Надоело! Пусть раз – и все. Зачем эти ной и стынь? Не нужно. Ничего не нужно».
Он поднялся на дрожащих ногах, приблизился к шутихе, которая, вроде бы, стала больше, но оно и понятно: она от каждого камня тоже больше становится, тут, главное, как говорил Панкрат, близко не подходить. Или отходить по чуть-чуть. Но что Куцему Панкрат, если тот в сторожке, у Панкрата другой напарник – Мякиш, а Куцый-то вот он, здесь. Тут, главное, не поскользнуться, а то вовсе целиком в шутиху свалишься. Только нос. Один только нос…
И снова словно по затылку хлобыстнуло Куцего, и снова закувыркался он вверх тормашками, да не в воздухе, а в киселе каком-то. Опять повис под потолком грязного бетонного бункера, в котором Ленивец сопли и плевки по стенам развешивает. И то сказать, легко ли этакую тушу выволакивать в траншею? Чего его только потом к железным грибам ведет, притягивает, что ли? Хорошо, хоть не гадит Ленивец под себя, хотя уже подбирал себе на помойке ведро, подбирал. Как разыщет, что попрочнее, точно будет Куцего просить с ведром толкаться. Ну, уж нет, и дров хватит. А что теперь-то он говорит? И он ли? Так то сам Куцый говорит! Но как же так, если это еще до того было? И опять голос на голос не похож – протяжно и низко:
– А че-го Пан-кра-та в Пу-щу потянуло?
– А кто е-го зна-ет?
И медленно-медленно полетела банка в сторону. Из-под гречки банка. И где же взял ее, гречку, Ленивец, если свою он еще с утра сожрал?
Но вот уже снова Куцый, что, вроде бы, оставался рядом с Ленивцем, видит: превращается толстое лицо в грязную равнину, и огромная ладонь снова обрывает все…
– Не больно, – прошептал Куцый и откатился чуть в сторону, потому как увеличилась шутиха. Почти до бруствера сползла нижним краем, да и в стороны раздалась, и вверх. В такую можно и целиком шагнуть, даже нагибаться не придется. Панкрат рассказывал, что до Куцего с Ленивцем в караул Вонючка ходил. Так этот Вонючка раз нажрался как-то пьяной плесени и аккурат в шутиху попал. Что это была за шутиха, никто так и не понял, только вывернуло Вонючку наизнанку. Ленивец на него целую банку оживляжа извел, а все без толку. Да и разве может человек оклематься, если он – наизнанку? Его бы сначала обратно вывернуть, то есть, еще раз в ту шутиху бросить. Но или у Ленивца ума не хватило, или Вонючка успел два камня в ту шутиху закинуть, и свернулась она, – того уже не узнать. Так и закончился Вонючка, хотя в бункере потом еще два месяца воняло. Куцый помнил тот запах. Плохой он был. А вот как развеялся, тут и оказалось, что от Ленивца пахнет не лучше. А от него-то самого, от Куцего, хорошо хоть пахнет? Может быть, ему не банки с гречкой для Станины запасать, а помыться, как следует? Или лучше все-таки умереть? Умереть хорошо. Главное, чтобы не больно. Он всю жизнь мечтал, чтобы не больно. Или смерть всегда не больно? Когда его осколком подсекло под самую куцесть, очень больно было, но ведь то вовсе не смерть была, мало ли потемнело в глазах, так оттемнело ж потом. А придурку, которого на куски разорвало, было больно? И чем он чувствовал боль? Каждым куском отдельно?..