Однако самое худшее ожидало Афросимову впереди. Закончив портрет и хлебнув той восторженной суеты, которую многие принимают за славу, Фил почувствовал, что начинает тихо охладевать к Антонине. Знаете, как это бывает, коллега? Еще вчера волоски вокруг сосков желанной женщины приводили вас в нежное неистовство и эксклюзивный восторг… Вы, как видный дендрофил, меня, конечно, понимаете?

Автор «Жадной нежности» презрительно засопел в ответ.

– …А сегодня вы уже смотрите на эту неуместную растительность с рудиментарной тоской. Иногда Бесстаеву казалось, будто знобящая страсть, недавно наполнявшая смыслом его существование, осталась там – на холсте. Возможно, так и есть – ведь критики единодушно объявили «Портрет голой прокурорши» лучшей работой Фила Беста. Поначалу, понимая, какую жертву Тоня принесла ради него, художник боролся с собой, убеждал себя, что такой верной, страстно-целомудренной и самоотверженной женщины у него больше никогда не будет. Но как сказал Сен-Жон Перс, вся жизнь художника есть лишь пища для солитера вдохновенья. Впав в творческий кризис, Фил вообразил, будто всему виной однообразие его мужских достижений, и стал тайком встречаться со своими групповыми женами…

Внезапно вернувшись из Перми, Афросимова, как в плохом романе, застала дома тихую семейную оргию. Понимая, что отпираться невозможно, Бесстаев во всем сознался и предложил ей остаться на правах старшей, материально ответственной жены, так сказать, в качестве «мажор-дамы». Антонина Сергеевна улыбнулась, ничего не сказав, поднялась в спальню, разделась донага, аккуратно разложила на постели, где впервые познала женское счастье, свою прокурорскую форму, легла рядом и застрелилась из трофейного дедушкиного парабеллума. Вот такая история!

– Я бы эту историю закончил не так! – задумчиво проговорил Кокотов.

– А как?

– Разделась донага – это хорошо! Аллегорично. Но лучше сначала выстрелить в проклятый портрет, а потом в себя.

– Ну, знаете, какая-то дориангреевщина! – возразил Жарынин. – Тогда пусть уж она купит в секс-шопе надувную куклу и оденет ее в свой прокурорский мундир…

– Перебор, – качнул головой писатель.

– Да что вы понимаете?

– Кое-что.

– Не уверен.

– Вы прочли мой синопсис?

– Ваш? Нет.

– Как это – нет? – подскочил Кокотов.

– А зачем?

– А затем, что я его написал! – жестяным голосом проговорил Андрей Львович.

– Ну и что? Мало ли кто какую ерунду пишет!

– Ерунду? Но ведь мы… мы… вместе…

– Коллега, то, что мы с вами вместе напридумывали, полная ерунда. И фильма из этого не получится!

– Почему? – похолодел прозаик. – А как же Берлинский кинофестиваль?

– Какой, к черту, фестиваль! Вот вы объясните мне, о чем наш с вами сюжет?

– О любви…

– Кто вам сказал?

– Вы.

– Когда?

– Вчера.

– Я ошибся. Вот голая прокурорша – это любовь! Наша история не о любви, а о ненависти. О ненависти к нормальной жизни.

– Не понял!

– Объясняю. Кто такая ваша Тая?

– Художница…

– Не художница, а распутная наркоманка, неизвестно как оказавшаяся работником детского учреждения. И правильно, что ее оттуда забирают!

– В наручниках?

– А в чем еще? В гирляндах из настурций?

– Но ведь это искусство! Нельзя же так… без всякого…

– Можно! Искусство не должно разрушать жизнь. Вы знаете, сколько замечательных государств развалили с помощью искусства?

– Не знаю.

– Одно вы точно знаете!

– Какое?

– СССР!

– Допустим, – согласился Кокотов. – Но Лева? Лева-то не разрушал государство!

– А что ваш Лева? Он элементарно попал под бдительность. Как же, по-вашему, должна поступить нормальная власть, обнаружив хиппи на фотографии, присланной из пионерского лагеря? Или вы, друг мой, не знаете: где хиппи, там беспорядочные половые связи и наркотики…