Город богаче и интереснее, а не страшнее – важнейший парадоксальный пафос городских сочинений Конан Дойла о преступлениях.
Холмс городом пользуется, а не только работает в нем. Не зря после дела он все хочет поспеть в оперу, раздражая нормального читателя пародийным эстетством a la Оскар Уайльд, со своей монографией «Полифонические мотеты Лассуса», что оттеняет простой малый, афганец (служил в Кандагаре, лежал в Пешаварском госпитале) Уотсон. «Как мотив этой шопеновской вещицы? Тра-ляля, лира-ля!.. – Откинувшись на спинку сиденья, этот сыщик-любитель распевал как жаворонок, а я думал о том, как разносторонен человеческий ум».
Пассаж – характерный для Конан Дойла. В нем две основополагающие идеи: неизбежность морализаторского комментария и утверждение принципа любительства – Холмс не служит. Эпоха профессионализма еще не наступила, и инспектор полиции – существо низшего сорта, даже вполне достойный, вроде Грегсона или Лестрейда. Холмс – артист, искусство ради искусства. А еще ближе – фрезеровщик из драмкружка, Юрий Власов, забывший у штанги томик Вознесенского.
У этого физика и лирика в одном лице, мечущегося от скрипки к пробирке, – гротескные отношения с наукой: Холмс печатается в химических журналах, но не знает, что Земля вращается вокруг Солнца. Он верит не в науку как систему знаний, а в конкретное практическое знание. В основе этого – веяния эпохи, придававшей науке общественно полезный уклон, так что открытия Пастера порождали аналогию порочного человека с вредным микробом: паршивая овца могла испортить стадо. Тут-то и нужен был вооруженный передовым мышлением страж порядка.
Оттого и наукообразен Холмс, хотя к научно-техническим новинкам он почти не прибегает – разве что все время шлет телеграммы. Телеграф и почта работают великолепно: это для современного читателя едва ли не самое поразительное в дойловских криминальных историях. И это тоже знак британского имперского времени: можно управлять миром, не покидая дома.
Идея дома не исчезает и в передвижении. Английский поезд дублирует английскую улицу, где у каждого свой подъезд. У всех купе отдельный вход – не изнутри, а снаружи, так что по рельсам перемещается цепочка домиков.
Что до города, то по нему Холмс и Уотсон ездят в кебе – движущемся монументе частной жизни, который Дизраэли назвал «гондолой Лондона».
К тому времени в английских городах было полно омнибусов. В галерее Тейт можно рассмотреть картину Джорджа У. Джоя 1895 года: рядом сидят джентльмен в цилиндре, элегантная дама с букетом, сестра милосердия и нищенка с детьми – об уюте и уединении говорить нечего. Не то кеб. Холмсовские истории – единый гимн этому дому на колесах.
Возница помещался сзади, на скамеечке, вознесенной на верхотуру, и правил лошадьми через крышу. Прайвеси двух седоков оказывалось абсолютным: ни подсмотреть, ни подслушать, не чета такси. Особенно если учесть безумный шум в городах конца xix века: прежде всего от пронзительного скрипа стальных колесных ободов по булыжнику.
От такого города хотелось укрыться, и Конан Дойл проводит эту линию: противопоставление улицы и дома. Внутри очаг, а снаружи: «Полосы слабого, неверного сияния, в котором, как белые облака, клубился туман. В бесконечной процессии лиц, проплывавших сквозь узкие коридоры света… мне почудилось что-то жуткое, будто двигалась толпа привидений. Как весь род человеческий, они возникали из мрака и снова погружались во мрак».
Почти библейский парафраз – Екклесиаст. Мифологема преступного Лондона-ада: всегда тьма, туман, сырость – будто в Сицилии не убивают.