Но в будни все-таки особых проблем не возникало, утром, когда отец и Степка уходили, Аня еще спала, во всяком случае, оставалась в постели, а когда генерал возвращался, она уже укладывалась, ведь домой Василий Иванович, прямо скажем, не торопился, торчал в своем кабинете иногда часов до одиннадцати, а то и до двенадцати, и выходил из штаба дивизии, как тот император из гроба, и брел по безлюдному полночному поселку, иногда до полусмерти пугая какого-нибудь случайного забулдыгу-прапорщика или блудливого старлея, спешащего наставить рога заступившему на боевое дежурство сослуживцу.
А вот выходные были бесконечны, угрюмы и взрывоопасны. Правда, по вечерам приходила Машка и немного разряжала насыщенную электричеством атмосферу.
Первое время она вообще таскалась каждый день, но даже и с ее эмоциональной близорукостью и полнейшим отсутствием всякой чуткости и мнительности было трудно не заметить, что Анечка не в полном восторге от ее ежевечернего присутствия, и громыхания, и докучливых уговоров пойти в кино или хотя бы просто погулять.
Но в субботу вечером Большую Берту ждали с нетерпением все: и мрачная подруга, и генерал, да и Степке было при ней все-таки вольготней и безопасней.
Лариса Сергеевна, уже через день забывшая обиду, тоже попыталась было внедриться и поучаствовать, но Анечка ее безоговорочно отбрила, почувствовав, что соседке кажется чересчур уж интересным то положение, в котором оказалась юная Бочажок. Так она и сказала: «Простите, Лариса Сергеевна, мне кажется, это вас нисколько не касается».
Жена военврача, уже изготовившаяся приобнять и утешать бедную девочку и уговаривать не убиваться так и забыть эту сволочь, ведь у тебя же вся жизнь впереди, встретишь еще свою настоящую любовь – обязательно встретишь! – была оскорблена в этих своих лучших, можно сказать, материнских чувствах.
С Анечкой она теперь вообще не разговаривала, только иногда (реже, чем это было заведено) приносила Бочажкам что-нибудь вкусненькое (она замечательно пекла всякие сладости и пирожки) или, отправляясь в магазин, заходила спросить, не нужно ли чего.
Так и тянулись эти зимние, уже потихоньку удлиняющиеся дни.
Беда и обида стали привычными, потеряли всякий смысл и остроту, и желание биться головой о стену от этого становилось только неотвязнее.
Дольше так продолжаться не могло. Должно же ну хоть что-то случиться?!
Да я не возражаю, должно, конечно, только никакого мало-мальски вероятного и достоверного события, способного как-то изменить эту вязкую сюжетную ситуацию, вообразить не могу.
Хотя нет!
Как-то однажды приходит генерал вечером домой. Немного раньше обычного. Идет на кухню, ставит чайник, садится с «Красной Звездой» за стол, закуривает, протягивает руку, чтобы стряхнуть пепел, и тут видит: в пепельнице лежит довольно длинный, больше половины, окурок, такие в школьном мужском туалете назывались «королевскими бычками» и очень высоко ценились.
Окурок был с фильтром, а генерал, как известно, курил только «Беломор».
– Степан!! – заорал Василий Иванович.
– Что? – из глубины квартиры отозвался подозреваемый.
– А ну быстро ко мне!
Степка, чуя неладное, приплелся не очень быстро.
– Ты что творишь, а?! – во гневе вскричал отец. – Ты совсем обнаглел или как?!
– Да чего я сделал-то?
– Чего?! – Суровая папина десница ухватила Степу за тонкую шею и пригнула к столу, а шуйца сунула ему под нос пепельницу с неопровержимой уликой. – Вот чего!! Уже, значит, дома покуриваем, да?! Ах ты пакость такая!! Ну и что с тобой делать, а?! Пороть тебя, что ли, дубина стоеросовая?! А?! Чего молчишь?! Пороть?!