– Нефедов! – закричал он в трубку молящим голосом, даже привзвизгнув. – Задержи мне их! Любыми силами задержи!
– Какие у меня силы? – тем же усталым голосом сказал Нефедов. – Ну, постараемся, товарищ Киреев…
– А рота где же? Роту я тебе послал, под твое начало. У них и ружья противотанковые есть… Ну и вообще – рота все-таки…
– Роту еще собирать и собирать. Где-то она пониже высадилась, течением снесло. Слышу, бой ведут… Слышу, но не вижу. И кажется мне… может, ошибаюсь, – загибается рота…
– Понятно, – сказал генерал упавшим голосом. – Понятно, милый… Ну, сейчас я тебе огонька подброшу, гаубичного. Свяжу тебя с ними, ты скорректируй…
– Слишком близко я их подпустил… Теперь только себе на голову корректировать.
– Что же ты так, Нефедов? Почему ж не разведал?
– Сам себя грызу… Но уж так.
В трубке послышался нарастающий лязг, в ухо ударило из нее грохотом, и генерал трубку выронил – в руки Донского.
– Любого огня требуй, – сказал генерал. Донской молча кивнул, ничуть не изменясь в лице. – Только скажи, чтоб поаккуратней работали пушкари. Никому в смертники неохота.
Но сам он понимал, что и Нефедов, и двадцать его людей, так благополучно одолевших водную преграду и укрепившихся на пятачке, уже вдвойне смертники. Если не «фердинанды» их втопчут в землю, так свои щедрым огоньком – как его ни корректируй. Это же надо Нефедову выйти из боя и всю группу отвести… Возможно ли это? Или уже так втянулись, что не выйти? Так что же, соображал он лихорадочно, вернуть танки назад, пока не поздно? Скомандовать, чтоб задержали погрузку – тех, что еще не погрузились? Нельзя, невозможно, дело начато, и он должен был предвидеть продолжение. Да ведь и предвидел же, знал хорошо: весь ужас переправы – что она неотменима.
Сошедший на воду – должен ее переплыть. Или на дно пойти. Только одно было позволено ему, генералу, – самому вернуться. Не упрекнет никто. Ни своя свита, ни все те, кто расценивали как дурь его желание переправиться вместе с ними. Но себе он простит когда-нибудь – так много надежд связавший с этим плацдармом, жизнью поклявшийся?
Впрочем, ни одну свою мысль он не мог до конца додумать. Только что он все видел и слышал, как потревоженный зверь, еще минуту назад, еще несколько секунд назад, и вот уже все переменилось, и он, оглохший, с поплывшими в глазах радужными кругами, не мог понять, что за всплески запрыгали вдруг по воде, по лоснящимся волнам, приближаясь к борту парома, зачем это его подхватили под руки и куда-то волокут Шестериков с Донским, и отчего вдруг, побелев лицом, отпрянул радист в открытом люке бронетранспортера, и как странно, съежась, скорчась на сиденье, прикрывает голову руками – руками! – Сиротин.
Подняв лицо навстречу реву, он увидел, как один из «юнкерсов», утративший свою длину, свое крестообразное очертание, вырастает в своей ширине, в размахе крыльев, он пикирует, показывая подробности окрашенного лягушечьими разводами фюзеляжа, остекления кабины, обтекателей неубирающегося шасси – а вот его почему «лапотником» зовут, подумалось спокойно, даже слишком спокойно, – и стало различимо, как эксцентрично вращается широкий и тупой обтекатель втулки винта – почему-то красный, что же это за маскировка? И такие же красные украшения на крыльях… Какие там украшения! Вспышки из крыльевых пулеметов…
Пули цокали по броне танка и рикошетом, с протяжным пением, уходили куда-то. Вокруг парома на лоснящихся волнах вскипала дождевая пузырчатая сыпь.
Его силком тащили, пригибали ему голову, чтоб втолкнуть в люк. Он в этом увидел непереносимое унижение для себя и, мгновенно рассвирепев, рванулся из этих рук, ставших ему ненавистными.