Пелагейка привезла Оболенского к родителям. В местном продмаге из сладенького были годовые запасы литровых закруток с персиковым компотом. Семья скупила их все. На жердях забора день ото дня возвышались все новые и новые стеклянные банки. Персики ели сами, а компотом поили потомка декабриста.
Спустя год башка его зажила, железная пластина и шрамы заросли жесткими черными волосами, Оболенский взял баян и сыграл увертюру к «Детям капитана Гранта».
– Ну все, – подытожили родители, – езжайте на свою Волгу, в тепло, лечитесь, плодитесь и по возможности нас не навещайте. Мы не скоро соскучимся.
Палашка поехала с мужем домой. В промерзлом поезде он так тоскливо смотрел на мелькающую в окне тайгу, что сердце ее выдало аритмию второй, и последний, раз. На жесткой полке в полупустом плацкартном вагоне под серым шерстяным одеялом свершилось у них нечто не похожее ни на любовь, ни на дружбу, ни на жалость, ни на просто отчаяние. Но что-то свершилось. И она забеременела.
Олеська родилась чудесной. Кареглазой блондинкой, умеющей подминать под себя жизнь – как Алтан, гуттаперчевой к побоям судьбы – как Пелагейка.
Глава 11
Олеська
В отличие от Красавцева, Олеське нечем было гордиться. Фуа-гру не ела, столовым серебром не пользовалась. Отец ее страшно любил, но пил ежевечерне, в запое гневался, мог швырнуть в дочь и в мать всем, что попадется под руку, – вплоть до гаечного ключа и плоскогубцев.
Правда, Пелагея Потаповна тоже отточила грифель своей ярости. Однажды, когда она резала мясо, Оболенский ввалился на кухню и начал швырять оземь тарелки, якобы не тщательно для него отмытые.
Палашка прищурила глаз, как индеец, и недрогнувшей рукой метнула в него нож. Лезвие вошло в косяк двери, продырявив мужу рукав рубашки. Он охнул, потерял сознание и грохнулся на пол.
– Олесь, посмотри, живой? – крикнула мать.
Олеська наклонилась над отцом и приложила голову к его груди. Белую макушку обожгло горячее похмельное дыхание.
– Живой. Опять припадок, – спокойно ответила дочь.
Припадки у Оболенского случались часто. Причесывался у зеркала – бряк на ковер. Играл в волейбол с мужиками – хрясь пластом на землю. Ел за столом – шмяк со стула. По врачам его никто не водил. Все думали – ну а чо, кучу битого стекла из мозгов достали, какую-то пластину для крепости в череп вставили – вот и падает.
Как ни странно, но в таком состоянии Бес все же устроился на работу – надзирателем в местной колонии строгого режима. Сопровождал заключенных от казармы до работы и обратно. Ходил с овчаркой, в автозаке вместе с другими смотрителями довозил зэков до заданного места – какой-нибудь стройки. Затем конвоировал обратно. И так каждый день. Чтобы вертухаи не палили зазря из винтовок и не распускали руки, их поили бромом. Это на время баюкало Беса, а заодно отбивало желание льнуть по ночам к жене.
Пелагейка перевела дух, тело ее стало гладким – без вечных ссадин и кровоподтеков. Но коллеги-учителя жужжали в уши, что, мол, некрасивая профессия у мужа. Пусть получит корочки техникума и станет водителем или кем-то по части автомобилей.
Палашка согласилась. Кое-как пропихнула уже немолодого Оболенского в местную каблуху, дали ему бумажку и стал он механиком. Даже старшим механиком в автоколонне. Шоферюги Алтана побаивались, вертухайское прошлое и наметанный взгляд исподлобья поднимали его над толпой. От мистического страха водители перестали пить и отправлялись в рейс секунда в секунду. Из-за тонких черных усиков на смуглом бурятском лице кличку ему дали нехитрую, но злую – Ус.