Белый-белый, бархатный он покрыл землю Гель-Грина, как нечаянно заснувшую девушку пледом. «Я думал, у вас весна», – сказал Стефан днем Жан-Жюлю; они шли вместе между легкими, как кружево, домиками, вагончиками, превратившимися под снегом в загадочные избушки эльфов, гномов; – Томас Кинкейд такой; вели мальчиков в детсад; один из домиков, с детской площадкой, той самой, которую видел Стефан в ночь приезда; Цвет побежал к другим детям, лепившим снежную бабу; они приветствовали его индейским кличем и закидали снежками. Свет побрел к площадке, как еще чужой, медленно, подволакивая ноги, – и Стефан впервые посмотрел ему вслед, увидел: Свет шел, как Река и как Жан-Жюль – красиво и неуверенно, словно знал, что ему смотрят вслед; Стефан испуганно обернулся на Жан-Жюля: «Что?» – «Ты говоришь: у вас… ты еще не чувствуешь себя гельгриновцем…» Стефан спрятал нос в сырой соленый воротник. «Я написал материал про план города, кому его нужно показывать?» – «Про город – мне, про порт – Расмусу, про другие работы – раскопки, пласты, лес – Анри-Полю». – «А где он?» – «В горах, с бригадой; ищут остатки пропавших цивилизаций; ну и полезные ископаемые от случая к случаю», – и засмеялся; толкнул Стефана в бок, показал на снег: «Покидаемся?» – и Стефан не успел сообразить, о чем это он, как снежок влетел ему в лоб…

Мокрые, они ввалились в мэрию; Лютеция подняла темные глаза от чертежа: «О бог мой», вытаращила, как в мультиках; поставила сразу чайник, вытащила из ящика стола гречишный мед: он пах, как она, – ночью, травой; Жан-Жюль разулся, поставил ноги в синих с Пиноккио носочках на батарею, закурил – суперлегкие, стал читать статью, медленно шевеля губами, словно заучивая наизусть; Стефан молча балдел – Жан-Жюль нравился ему, как вещь на витрине. «Хорошо», – и перекинул Лютеции через стол для уточнений; она почиркала термины карандашом, вынутым из-за уха, налила всем чаю и вернулась к работе. Так застал их Расмус, мокрый, заснеженный, волосы в сосульки: Стефан исправляет старательно, язык набок; Лютеция чертит, в черном свитере, волосы темные в пучок, элегантная, как роза; Жан-Жюль греется у батареи с сигаретой.

– Ничего себе! Я там в порту по уши в грязи, вытаскиваю чуть ли не зубами трактора из моря, думаю, где мэр – поддержать морально; где журналист – описать всё в пестрых красках; а они сидят у самой красивой девушки города в тепле и уюте, попивают чай, покуривают свои суперлегкие, паршивцы; я тоже хочу чаю! – и скинул сапоги, высокие, тонкие, из черной кожи, скрипящие при ходьбе, как старая дверь, закатал штаны и поставил ноги на батарею, потеснив жан-жюлевские; его носки были совсем безумные – полосатые, черно-красно-желтые, под колено, почти гольфы, и вязаные. «Бабушка с Антуаном присылает», – пояснил он, набивая трубку; Стефан представил себе бабушку Расмуса – такую же худую, с узким и выразительным лицом, с богатым прошлым, до сих пор красное нижнее белье – и сжал губы; смеяться хотелось, как в туалет. Но Лютецию произошедшее не шокировало ничуть; она налила чаю с бергамотом и медом в третью чашку – все они были из синего стекла – и вернулась к работе.

– Как дети? – начал светский разговор Расмус. – Не жалуются?

– На что?

– На воспитательницу…

Жан-Жюль опять прыснул в чашку, как чихнул – обрызгал себя и Стефана, извинился; видимо, шутка была для посвященных. Стефан опять почувствовал себя чужим, никому не нужным, странным и невысоким; он поставил свой чай на столик и сказал: «Нет; я не разговаривал с ними никогда» и стал смотреть в пол, деревянный, некрашеный, со следами грязных ботинок. Кто здесь убирает? Неужели стройная, как экзотичная статуэтка, Лютеция? Набирает полное ведро воды, шлепает тряпку на швабру из этой же сосны…