Нетрудно догадаться, что за царица, похожая на капризного ребенка, вспомнилась поэту, и на берегу какого моря происходили события.

Все чаще посещает Гумилева мысль о смерти, все чаще делается она героиней его стихов.

Нежной, бледной, в пепельной одежде
Ты явилась с ласкою очей,
Не такой тебя встречал я прежде
В трубном вое, в бешенстве мечей.
Ты казалась золотисто-пьяной,
Обнажив сверкающую грудь,
Ты среди кровавого тумана
К небесам прорезывала путь.
Как у вечно жаждущей Астреи,
Твои очи были глубоки,
И неслась по жилам кровь быстрее,
И крепчали мускулы руки.
Но тебя, хоть ты теперь иная,
Я мечтою прежней узнаю,
Ты меня манила песней рая
И с тобой мы встретимся в раю.

Андрей Горенко. Фотография, 1900-е гг.


А.Н. Толстой вспоминает рассказ Гумилева, слышанный, по его словам, за столиком в одном из парижских кафе: «…они шли мимо меня, все в белом, с покрытыми головами. Они медленно двигались по лазоревому полю. Я глядел на них – мне было покойно, я думал: «Так вот она, смерть». Потом я стал думать: «А может быть, это лишь последняя секунда моей жизни? Белые пройдут, лазоревое поле померкнет»… Я стал ждать этого угасания, но оно не наступало, – белые все так же плыли мимо глаз. Мне стало тревожно. Я сделал усилие, чтобы пошевелиться, и услышал стон. Белые поднимались и плыли теперь страшно высоко. Я начал понимать, что лежу навзничь и гляжу на облака. Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом наконец я приподнялся и оглянулся. Я увидел, что сижу в траве на верху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук. Все вокруг – деревья, мансардные крыши, асфальтовые дороги, небо, облака – казались мне жесткими, пыльными, тошнотворными. Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я ощупал маленький, с широким горлышком пузырек, – он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд. Я знал, что, как только брошу его с ладони в рот, – мгновенно настанет неизвестное. Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда.

Вы спрашиваете, – зачем я хотел умереть? Я жил один, в гостинице, – привязалась мысль о смерти. Страх смерти мне был неприятен… Кроме того, здесь была одна девушка…»

Гостиницу, одиночество, страх смерти мемуарист, думается, присочинил, памятуя о поздних повестях своего прославленного однофамильца. Остальное отчасти похоже на правду. Выразителен и нарисованный всего в нескольких строках портрет Гумилева: «Он, как всегда, сидел прямо – длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой».

А.Н. Толстому, в принципе, можно верить. От простого знакомства – в письме к В.Я. Брюсову обрисован этот новый знакомый крайне иронически: пишет стихи год, а то и без году неделя, но считает себя мэтром, стихи, между тем, ниже всяких оценок – отношения постепенно переходят к дружбе или хорошему товариществу, а потому в письме к тому же адресату Гумилев сообщает: «Скоро наверное в Москву приедет поэт гр. Толстой, о котором я Вам писал. За последнее время мы с ним сошлись, несмотря на разницу наших взглядов, и его последние стихи мне очень нравятся».

Вот только подробности нарисованной сцены смущают. Едва ли можно выжить после приема цианистого калия. Скорее, прав Э. Голлербах, который пишет, что при второй попытке самоубийства Гумилев вскрыл себе вены.