– С вашего позволения, Ёси-сама, пожалуйста? – торжественно произнесла она, твердо глядя ему в глаза; ее рука не дрожала.

– Почему? – спросил он в удивлении.

– Для вас слишком опасно оставлять живыми подобные мысли.

– А если я откажусь отвечать?

– Тогда смиренно прошу простить меня, я должна буду принять решение за вас.

– Ну так принимай.

В тот же миг она опустила бумагу в огонь. Лист занялся и вспыхнул. Ловко поворачивая его в руках, она подождала, пока не остался гореть лишь крохотный кусочек, тогда она положила нерассыпавшиеся черные останки на другой лист и смотрела на пламя, пока оно не угасло. Пальцы у нее были длинными и тонкими, ногти – само совершенство. В молчании эти пальцы сложили лист с пеплом в бумажную фигурку огами и положили ее назад на стол. Лист бумаги теперь напоминал карпа.

Когда Койко снова подняла глаза на Ёси, они были наполнены слезами, и его сердце утонуло в нежности к ней.

– Мне так жаль, пожалуйста, извините меня, – сказала она срывающимся голосом. – Но слишком опасно для вас… так печально, что приходится губить подобную красоту, мне так хотелось сохранить ваш дар. О, как печально, но слишком опасно…

Он нежно обнял ее, понимая: то, что она сделала, было единственным выходом для него и для нее. Его поражала та проницательность, с которой она разгадала его первоначальное намерение: он намеревался спрятать стихотворение так, чтобы его нашли и передали всем, кого она назвала, и в первую очередь принцессе Иядзу.

Койко права, теперь я это вижу. Иядзу разгадала бы мой замысел и прочла бы мои подлинные мысли: ее влияние на Нобусаду должно исчезнуть, или я мертвец. Разве это не все равно что сказать: «Власть моего предка…» Если бы не Койко, моя голова могла бы торчать на их пике!

– Не плачь, маленькая, – тихо проговорил он, уверенный теперь, что ей можно доверять.

И все то время, что она позволяла ему успокаивать ее, потом разогревать ее ласками, потом сама разогревала его, Койко размышляла в своем третьем сердце, самом сокровенном, – первое было открыто всему миру, второе – только самым близким родственникам, третье же никогда, никогда, никогда не открывалось ни перед кем, – в этом самом потаенном месте своей души она молча вздыхала с облегчением, что прошла еще одно испытание, потому что именно испытанием это и было.

«Слишком опасно для него хранить подобное свидетельство измены своему господину, но еще опаснее для меня владеть им. О да, мой прекрасный повелитель, тебя легко обожать, смеяться и играть с тобой, изображать экстаз, когда ты входишь в меня, и совершенно божественно вспоминать к концу дня, каждого дня, что я заработала один коку. Только подумай об этом, Койко-тян! Целый коку в день, каждый день, за то, что ты участвуешь в самой захватывающей игре на свете, подле самого славного имени на свете, с молодым, красивым, поразительным мужчиной высокой культуры, чей Упругий Стебель является лучшим из всех, какие тебе пока доводилось услаждать… и при этом зарабатывать такое богатство, больше, чем кто-либо, даже в былые времена».

Ее руки, губы, тело искусно отвечали ему, закрываясь, открываясь, открываясь еще больше, принимая его, направляя, помогая ему, – тончайше настроенный инструмент, на котором он мог исполнить любую мелодию. Она позволила себе приблизиться к самому краю, безупречно изображая оргазм, притворяясь, что низвергается туда снова, но ни в коем случае не низвергаясь – слишком важно было сохранять силы и трезвость ума, ибо он был мужчиной с большими аппетитами, – наслаждаясь этой борьбой, не торопя его к концу, но всегда увлекая вперед, вот уже удерживая его на краю, подталкивая в пропасть и тут же вытягивая обратно, подталкивая, вытягивая, держа на грани и наконец отпуская в пароксизме облегчения.