им тем, что жил не одинаково
с людьми, с которыми соседствовал.
Вокруг меня все так умны,
так образованны научно,
и так сидят на них штаны,
что мне то тягостно, то скучно.
Я жил почти достойно, видит Бог:
я в меру был пуглив и в меру смел;
а то, что я сказал не все, что мог,
то, видит Блок, я больше не сумел.
На крыльях летал, колесил на колесах,
изведал и книжный, и каторжный труд,
но старой мечте – опереться на посох —
по-прежнему верен и знаю маршрут.
За много лет познав себя до точки,
сегодня я уверен лишь в одном:
когда я капля дегтя в некой бочке —
не с медом эта бочка, а с гавном.
Я думаю, нежась в постели,
что глупо спешить за верстак:
заботиться надо о теле,
а души бессмертны и так.
Люблю людей и по наивности
открыто с ними говорю
и жду распахнутой взаимности,
а после горестно курю.
Благое и правое дело
я делал в часы, когда пил,
смеялся над тем, что болело,
и даже над тем, что любил.
Я смущен не шумихой и давкой,
а лишь тем, что повсюду окрест
пахнет рынком, базаром и лавкой
атмосфера общественных мест.
В сей жизни краткой не однажды
бывал я счастлив оттого,
что мне важнее чувство жажды,
чем утоление его.
Души моей ваянию и зодчеству
полезны и тоска, и неуют:
большой специалист по одиночеству,
я знаю, с чем едят его и пьют.
Гуляка, прощелыга и балбес,
к возвышенному был я слеп и глух,
друзья мои – глумливый русский бес
и ереси еврейской шалый дух.
Среди уже несчетных дней
при людях и наедине
запомнил я всего сильней
слова, не сказанные мне.
Никого научить не хочу
я сухой правоте безразличной,
ибо собственный разум точу
на хронической глупости личной.
Судьба моя стоит на перекрестке
и смотрит, как нахохленная птица;
отпетой и заядлой вертихвостке
в покое не сидится и не спится.
Что угодно с неподдельным огнем
я отстаиваю в споре крутом,
ибо только настояв на своем,
понимаю, что стоял не на том.
Живя в душевном равновесии
и непреклонном своеволии,
меж эйфорией и депрессией
держусь высокой меланхолии.
Не рос я ни Сократом, ни Спинозой,
а рос я – огорчением родителей
и сделался докучливой занозой
в заду у моралистов и блюстителей.
Мне с самим собой любую встречу
стало тяжело переносить:
в зеркале себя едва замечу —
хочется автограф попросить.
Стал я слишком поздно понимать,
как бы пригодилось мне умение
жаловаться, плакать и стонать,
радуя общественное мнение.
От метаний, блужданий, сумбурности
дарит возраст покой постоянства,
и на черепе холм авантюрности
ужимается в шишку мещанства.
Ни мыслей нет, ни сил, ни денег.
И ночь, и с куревом беда.
А после смерти душу денет
Господь неведомо куда.
Успех мой в этой жизни так умерен,
что вряд ли она слишком удалась,
но будущий мой жребий – я уверен —
прекрасен, как мечта, что не сбылась.
В любви прекрасны и томление, и апогей, и утомление
Природа тянет нас на ложе,
судьба об этом же хлопочет,
мужик без бабы жить не может,
а баба – может, но не хочет.
Мы счастье в мире умножаем
(а злу – позор и панихида),
мы смерти дерзко возражаем,
творя обряд продленья вида.
В любви на равных ум и сила,
душевной требуют сноровки
затеи пластики и пыла,
любви блаженные уловки.
В политике – тайфун, торнадо, вьюга,
метель и ожиданье рукопашной;
смотреть, как раздевается подруга,
на фоне этом радостно и страшно.
Есть женщины, познавшие с печалью,
что проще уступить, чем отказаться,
они к себе мужчин пускают в спальню
из жалости и чтобы отвязаться.
Люблю, с друзьями стол деля,
поймать тот миг, на миг очнувшись,
когда окрестная земля
собралась плыть, слегка качнувшись.
Он даму держал на коленях,
и тяжко дышалось ему,
есть женщины в русских селеньях —
не по плечу одному.
Едва смежает сон твои ресницы —