В ответ Нино́ по ту сторону занавеса грязными словами прокричала нечто про грязный низ занавеса, а певица с балериной, проигнорировав обращение, снова начали петь, переделав слова грустной арии Гальки из одноименной оперы на угрожающее: «Ах, если выключишь ты свет, считай, тебя, мой птенчик, больше нет!»
Но Мелехов тоже был упрямым. Ровно в десять минут шестого он действительно выключил свет. Наполненное мощным пением и мерцающим светом от то и дело зажигаемых спичек пространство сцены выглядело совершенно сюрреалистично. Еще минут через пять присутствующие сдались. Пение стало приближаться, и затаившемуся за кулисами Мелехову, от греха подальше, пришлось просочиться в предбанник и вжаться в стену, чтобы остаться незамеченным. Мимо прошел Евгений с керосиновой лампой, которая хранилась в оркестровой яме со времен массового и внезапного отключения электричества. Любезно освещая путь, он выводил всех остальных на проходную. Точнее, Мелехов думал, что всех. Пересчитав выходящих, он убедился, что нарушители покинули помещение и, закрыв дверь изнутри, включил освещение и отправился поднимать занавес. Будучи уверен, что рядом нет ни одной живой души, он набрал полные легкие воздуха и хорошо поставленным голосом пропел припев из «Дубинушки», ассоциирующейся исключительно с запрещенным Шаляпиным.
Технически Мелехов был абсолютно прав. Ни одной живой души рядом не было. Была лишь мертвая: распластанное меж софитов тело с невидящими выпученным глазами и искривленном в немом крике ртом зависло прямо над головой поющего.
В двух кварталах от здания оперного нетерпеливо пританцовывала у бабусиного подъезда семилетняя Ларочка. Чтобы не замерзнуть окончательно, она выделывала ногами что-то вроде чечетки, а руками изо всех сил била себя по бокам. Ой! Нога попала в скользанку и чуть не укатила вниз к дороге! Ближайшее окно тотчас громко и возмущенно затряслось. Бабуся Зисля, не открывая форточки, чтобы не напустить в кухню холод, грозно тарабанила по стеклу и жестами сообщала, что свернет внучке шею, если та ушибется, и вообще, если немедленно не прекратит теребить единственное свое пальто и не начнет вести себя как правильная барышня. Именно «барышня». Бабуся Зисля была добрая, веселая, но ужасно старомодная.
Ларочка послушно выпрямилась и даже сделала книксен, за что сразу была прощена и одарена беззвучными застекольными аплодисментами. Огромная оконная рама состояла из небольших разнокалиберных прямоугольничков, поэтому хлопающая в ладоши бабуся смешно распадалась на кусочки, напоминая рисунки из клетчатого блокнота тети Нино́.
Ларочка счастливо вздохнула, подумав о предстоящем спектакле. Балет – это ужасно красиво! И интересно! Если, конечно, знаешь сюжет. А Ларочка знала. Ведь тетя Нино́ – друг Ларочкиного отца, волшебница и костюмер оперного театра – рассказывала о будущей премьере много раз. Верней показывала. Прежде чем герои выступлений – и опер, и балетов, и обычных концертных номеров – появлялись на сцене, тетя Нино́ обязательно зарисовывала их. И «любопытный маленький Ларусик», рассматривая клетчатые листочки блокнота, все знала наперед о постановках.
– Хватит мечтать, беги! – Над ухом Ларочки раздался мягкий голос Сони – маминой младшей сестры и всеобщей любимицы. Соня была красоткой, а это, как говорила мама, ко многому обязывает. Прежде чем показаться на улице, Соня всегда подолгу возилась в комнате у зеркальной дверцы шифоньера. Затягивала пояс, перевязывала пуховый платок, доставшийся в наследство от какой-то из прапрабабок, посылала отражению загадочную полуулыбку и томный взгляд Веры Холодной, тщательно укладывала кудри, чтоб те небрежно падали на лоб… И лишь потом, наконец, выходила.