– Да нет, не убивал я, гадом буду, – прошептал в усы горемыка-Леха.

Вот так он и на суде ответит, – товарищ … нет, не товарищ, гражданин судья, не убивал я, жизнью клянусь. У меня последняя драка-то была только в школе!

Были у Лехи драки и после школы, в ПТУ – хоть отбавляй, но по большей части все это было не его затея. Люди добрые, гражданин судья должен поверить!

Не поверил…

Но, кажется, Леха не плакал…

Две недели предварительного заключения выдались особенно долгими – в тесной камере, да в ожидании неизбежного – в душе-то он понимал, что свидетелей нет, вину свалить больше не на кого. Татьков держался. Не ел, не спал, но держался. Затем случился этап, то событие, о котором мужики по камере изолятора говорили часто и с разными эмоциями. Леха и это перенес стойко. Но когда за ним хлопнула тюремная дверь, Татьков обернулся и понял, что свобода и общество остались где-то далеко за плечами, теперь он изгой, враг общества. Подлый, презренный, коварный убийца, да еще и алкоголик.

– Радуйся, – сказал адвокат, – убийство-то с отягчающими, а тебе всего восемь лет дали!

Да только чему ж тут радоваться? И Леха заплакал. Когда к нему подошли первые, бритые на лысо нагловатые сокамерники, он едва сдерживал слезу.

– Как звать-то тебя, человече? – спросил коренастый в рваной майке, с куполами на предплечьях.

– А в натуре, как звать-то меня, вернее, как представиться? – пронеслось в голове у Татькова.

По имени? По отчеству? Или по фамилии? Подпольных кличек Леха не имел. Зеки ждали, неподвижно разглядывая Лехину одежду. Спешить им здесь было некуда.

– Лёшей, – неожиданно выдал Алексей свое по-детски уменьшительное имя.

Но язык и тут подвел его, предательские слезы навернулись на глаза, закрыв на миг его от угроз и от этого мира.

– Леший, – прозвучал его голос.

– Леший, – повторил коренастый.

Мужики за его спиной ехидно захихикали и вдруг умолкли. Леха обхватил голову руками, закрывая залитые слезами щеки, и завыл в полголоса. Кто-то взял его за локоть.

– Ну, проходи, Леший, вон те нары свободны!

Следующие полгода прошли как во сне. Как в страшном сне – так будет правильней. Утренний звонок выводил Татькова из полусонного ночного бдения, и после однообразного завтрака начинались полусонные будни заключенного. От работы он не отлынивал, потеть за деревообрабатывающим станком по восемь часов в сутки было утомительным, нелегким делом, но даже это было лучше, чем пребывание в общей камере тюремного барака, где занять себя развлечением представлялось задачей нерешаемой и тревожные мысли роились в голове, будто улей, – невиновный или убийца? Заслужил или невинно-посаженный? Но хуже прочих была жирная мысль о последствиях, – что будет дальше? Да и будет ли это «дальше» вообще, – Леха не знал.

Мучаясь без сна по пять – шесть ночей в неделю, переходящих в будни страдальца, Татьков не представлял, как долго он сможет терпеть подобное испытание. Очень часть ему грезилась скорая погибель и иногда эта мысль несла с собой утешение и покой, – «отмучаюсь, не иначе!». Но бывало, что мысль о небытие тревожила душу сидящего, ввергая того в непроглядные пучины паники. Не дотянет – понимал Леха, вздыхая сквозь слезы, – «не дотяну!».

Так пробегали дни, в этих мыслях проползали недели, и вот позади остались долгие три месяца, после чего Лехе должно было «полегчать немного», – как обещал ему сосед через койку.

Не полегчало. Татьков приобрел круги под глазами и сильно потерял в весе. То, что для других было «хатой», домом для него так и не стало. И более того, с каждым днем становилось все хуже – днем он теперь практически не разговаривал, отвечал однозначно, да и то лишь изредка, по необходимости, зато долгими ночами он часто беседовал сам с собой, представляя напротив себя невидимого собеседника из числа тех людей, которых знал в прошлой жизни. В жизни – до тюрьмы. О чем бы не велись эти беседы, Леха всегда пробуждался в слезах.