кажется, что сюжет вращается вокруг мистицизма, иначе – религиозной мистификации; как бы то ни было, он ясно дает понять, что здесь слишком нагляден некий трансцендентный элемент, который, по его мнению и к вящему его беспокойству, способен будет лишь ускорить, придвинуть день и час моего профессионального краха. По моему поводу уже качают головами, и любое непосредственно профессиональное употребление с моей стороны слова «господи» иначе как в виде знакомого и полезного американского междометия воспринято будет – точнее, упрочится – как наихудшая разновидность похвальбы знакомствами и верный знак того, что я иду прямиком псу под хвост. Что, разумеется, способно вынудить любого нормального малодушного человека, а особенно – человека пишущего, – задуматься. И вынуждает. Но лишь задуматься. Ибо контрдоводы, сколь красноречивы бы ни были, хороши лишь постольку, поскольку применимы. Факт тот, что время от времени я снимаю домашнее кино в прозе с пятнадцати лет. Где-то в «Великом Гэтсби» (который в двенадцать был для меня «Томом Сойером») молодой рассказчик замечает, что все подозревают в себе наличие по меньшей мере одной из главнейших добродетелей, и далее говорит, что своей полагает, видит бог, честность[23]. Моя же, сдается мне, в том, что я умею отличить мистическую историю от любовной. Я утверждаю, что нынешнее мое подношенье – вовсе не мистическая история, не религиозно дурманящая история вообще. Я говорю, что это составная, иначе – множественная любовная история, чистая и сложная.

Сюжетная линия, чтоб уж закончить, по большей части – результат довольно нечестивых общих усилий. Почти все нижеследующие факты (следующие ниже медленно, спокойно) поначалу преподносились мне отвратительно разрозненными порциями и по ходу отчасти до жути приватных – для меня – сессий тремя героями-исполнителями лично. Ни один из трех, вполне можно добавить, вовсе не проявил заметно грандиозного таланта к выбору деталей либо сжатому изложению происшедшего. Недостаток, опасаюсь я, который перенесется и на эту окончательную – иначе съемочную – версию. Не могу его извинить, к прискорбию своему, однако попробую объяснить и на сем настаиваю. Все мы вчетвером – кровные родственники и говорим на некоем эзотерическом семейном языке, изъясняемся чем-то вроде семантической геометрии, где кратчайшее расстояние между двумя точками – примерно полная окружность.

Одна последняя справка. Наша фамилия – Гласс. Еще чуть-чуть – и вы увидите самого младшего Гласса мужеского пола за чтением необычайно длинного письма (кое воспроизведено здесь будет полностью, это я могу вам уверенно обещать), присланного ему старейшим из живущих его братьев, Дружком Глассом. Стиль письма, говорят мне, несет отнюдь не просто мимолетное сходство со стилем, иначе – письменной манерностью – вашего рассказчика, и широкий читатель, вне всякого сомнения, прыгнет к опрометчивому заключению, что мы с автором письма – одно лицо. Прыгнет-прыгнет – я боюсь, не прыгнуть тут не выйдет. Мы же отныне и впредь оставим этого Дружка Гласса в третьем лице. По крайней мере, я не вижу веской причины его отсюда изъять.


В половине одиннадцатого утра, в ноябрьский понедельник 1955 года Зуи Гласс, юноша двадцати пяти лет, восседал в очень полной ванне, читая письмо, которому исполнилось четыре года. На вид оно было едва ли не бесконечным – его напечатали на нескольких страницах желтой бумаги без всяких шапок, – и юноша с некоторым трудом удерживал его, подпирая двумя сухими островками коленей. Справа на краю встроенной в бортик эмалевой мыльницы в равновесии покоилась вроде бы подмокшая сигарета – причем тлела она, очевидно, неплохо, ибо время от времени Зуи снимал ее и делал затяжку-другую, не вполне отрывая взгляда от письма. Пепел неизменно падал в воду – либо непосредственно, либо скользил по странице. Юноша, казалось, не сознавал эдакой безалаберности вокруг. А сознавал он – хоть и едва – то, что жар воды, похоже, начинает его самого иссушать. Чем дольше он сидел за чтением – иначе перечитыванием, – тем чаще и менее рассеянно промакивал запястьем лоб и верхнюю губу.