После долгой беседы с лечащим врачом Игорем Владимировичем Ильинским, обследования, сдачи всех дополнительных анализов я был представлен коллективу палаты и мне были указаны моё койко-место и тумбочка. Всё «времён Очакова и покорения Крыма». При открытии дверцы тумбочки она просто отвалилась.
Проложив газетой две её полочки, я разложил свои нехитрые пожитки. Прилёг на видавшую лучшие дни кровать, ощутив запах дезинфицирующей хлорки, посмотрел на потолок в сеточке треснувшей штукатурки и бледно-жёлтые стены палаты с кое-где отслаивающейся краской, оглядел такие же жёлтые и мрачные лица «коллег», более похожих на заключённых, и приуныл. И было отчего: даже у меня, бесшабашного, несерьёзного и легкомысленного, из лёгких при кашле вылетали плотные жёлто-зелёные куски плоти, которые я прятал в носовые платки. Хорошо, что пока не было кровохарканья.
Но мне и врачам было ясно: распад моих лёгких идёт полным ходом. Как в песне: «Наш паровоз вперёд летит, в коммуне остановка…». При каждом вдохе-выдохе лёгкие хрипели и посвистывали, но не так залихватски, как у Соловья-Разбойника, а так, что, когда звук из них вырывался наружу, мне казалось, что кто-то в них поселился нехороший. Главная его нехорошесть заключалась не только в издаваемых им звуках, отхаркивании и боли при вздохе, но, главное, в постоянной депрессии. «Но тот, который во мне сидел», её просто генерировал, как energizer: «Всё, касатик, пожил, поураганил немножечко, и “хорэ”. Пусть другие поживут».
И с этим приходилось ежедневно и постоянно бороться: не обращать внимания поутру на захарканную, забрызганную кровью раковину в палате, на лужи мочи в туалете, где на полу лежали деревянные решётки, а под ними перекатывались жёлто-коричневые волны с одурманивающим запахом, что в палате нашей на двенадцать человек постоянно висел над нами тяжёлый дух, так как маленькая форточка была постоянно закупорена, задраена, как иллюминаторы на корабле в шторм, так как народ боялся сквозняков. Надо было не обращать внимания и попытаться заснуть, несмотря на ночной кашель, тяжёлый, с отхождением мокроты и крови у ребят на соседних койках. Нужно было закрывать глаза и не вспоминать, как в течение двух месяцев мы потеряли двух молодых ребят двадцати восьми и тридцати лет от роду, которых вывезли из палаты на каталке, накрытых простынёй и ногами вперёд.
Но была одна очень странная и положительная тенденция. У таких больных, может, не у всех, но у некоторых, и у меня в том числе, была почти постоянная эрекция или мысли о сексе. Но возможности сбросить это возбуждение у народа практически не было, только, пожалуй, рукоблудие. И вот тут я имел исключительное преимущество перед всеми остальными отшельниками тубдиспансера. У меня была верная боевая подруга, бесстрашная юная Веха…
Утренний моцион начинался с того, что выстраивалась небольшая очередь в палате перед раковиной для умывания. Я старался оказаться в числе первых, так как уже после подходов трёх-четырёх человек зрелище было не для слабонервных, особенно в первые дни. За ночь в наших поражённых лёгких скапливались слизь и гной, кровь и мокрота, и всё это хотелось поутру как можно скорее извергнуть наружу, хоть на полчаса вздохнуть свободно. Поэтому если ты подходил делать утренний моцион в конце очереди, то вид перед тобой открывался, прямо скажем, не как на картине Клода Моне «Водяные лилии», или «Кувшинки». Но перед просмотром произведения, созданного моими коллегами по несчастью, борцами за выздоровление, а значит, и за саму Жизнь, ты вынужден был прослушать какофонию звуков, которая тоже мало напоминала «Венгерскую рапсодию» Ференца Листа.