Всё это любопытно, но никак не помогает ответить на вопрос: когда был сделан снимок? Десятые? Двадцатые? Тридцатые? Кто его сделал? Кто отпечатал? Эрнесто? Его сын Марио? Наёмный работник? Едва ли всё это можно установить с удовлетворительной достоверностью.
В общем, никакой достоверной истории ни о снимке, ни об отпечатке, ни о самом барельефе рассказать невозможно (и значит, рассказчика никто не поймает за руку). Единственная несомненная достоверность, которая с этого изображения так и прёт – это пьяное веселье, плясовая музыка и жар желания. (Кстати, правой руки Фавна мы не видим, она лежит на заднице андрогина-Вакха, больше ей быть просто негде.) В общем, если говорить начистоту, на этом изображении достоверен только замысел скульптора, вырезавшего барельеф.
И ещё тот факт, что цивилизация, к которой принадлежал художник, погибла. Хотя бы потому, что сам тип сексуальности, составляющий ядро этого замысла, более не существует и нашей цивилизации абсолютно чужд. Это сексуальность шире пола, она включает в себя пол лишь как одну из своих областей. Вакх этого барельефа, с его округлыми бёдрами, томным изгибом тела и изящной шеей, как, кстати, и многочисленные Аполлоны из того же Неаполитанского археологического, разумеется, не гомосексуален в наших координатах сексуальности. На нашей карте такой сексуальности просто нет, и у нас нет для неё слов. Как, вероятно, не будет у цивилизации, которая сменит нас, слов для нашего желания и нашей любви. Сталкиваясь с иероглифами (словечко из словаря коллеги; он подливает себе вино и иронично поднимает бровь: не сохранилось ни одного документа? вы в это верите?) нашей цивилизации, они будут точно так же обнаруживать себя в тупике, не в силах пробиться глубже к живому сердцу нашего мира, в котором живём мы.
И всё-таки нас объединяет с теми, кто жил тут до нас и, может быть, кто будет жить после, – сама эта страсть пробиться вглубь. Само это усилие – врезаться в вертикальную слоистую структуру культуры – оказывается единственным, что делает нас, в отличие от всех других тварей, людьми. История, стало быть.
И стало быть, пока мы рассказываем истории, подземелья освещены. Я говорю о тех подземельях, которыми греки изъели эти холмы, чтобы построить Неаполь, в которых средневековые неаполитанцы брали воду, спускаясь к колодцам в подвалах своих домов, в которых женщины и дети прижимались друг к другу, пока их дома превращались в пепел под американскими бомбами, и по которым сегодня водят экскурсии. Задирая голову вверх, видишь скважины колодцев; они ведут вверх, к городу; с этого ракурса они представляют собой столбы ослепительного света.
Мир человека повсюду прорезан историями, как квантовый мир – мельчайшими пространственно-временными червоточинами. Да, никто не знает, как было на самом деле, и сам концепт так называемого самого дела выдуман в чьих-то интересах, и всё равно никто не поймёт, что ты имел в виду, даже если твоё сообщение вдруг каким-то чудом достанут из-под очередного слоя пепла, хотя скорее всего нет, но никто не скажет мне, что было не так, как я рассказываю, – и вот всё это – ср. Алиса, падающая в нору, – выбрасывает рассказывающего историю вон из безнадёжно трёхмерного мира. Похожим образом мы выбираемся из коробки своего тела, когда нас подхватывает и несёт к другому волна желания.
И если бы мне пришлось отвечать на вопрос, чего бы мне такого хотелось, пока наш мир ещё не погиб в огне и пепле, я бы сказал, что хотел бы успеть насладиться любовью девушки, будто вышедшей из-под резца Кановы, с глазами из чёрного оникса и такими же бровями и, может быть, ещё рассказать пару историй.