Оскорбительных фотографий больше не было.

Юный Руперт Бартоломью неожиданно оказался в среде, которую он не понимал, но и не критиковал и в которой с трудом барахтался, пребывая в трудном состоянии блаженства и замешательства. Изабелла Соммита заставила его сыграть свою одноактную оперу. Она слушала ее одобрительно, и это одобрение лишь выросло, когда она поняла: роль сопрано столь объемна, что все остальные актеры выступают в этой опере лишь в качестве отделки. Опера была о Руфи и называлась «Чужестранка». («Очень подходяще», – пробормотал Бен Руби, обращаясь к Монти Реесу, но так, чтобы Соммита не слышала.) Бывали минуты, когда розовые облака, в которых парил Руперт, редели, по спине у него пробегал ледяной холодок, и он задавался вопросом, хороша ли вообще его опера. Он говорил себе, что сомневаться в этом – значит, сомневаться в величайшем сопрано эпохи, и розовые облака снова приобретали прежнюю форму. Но тень беспокойства никогда его до конца не покидала.

Мистер Реес был немузыкален. Мистер Руби наоборот, хоть и не имел музыкального образования. Оба они согласились с тем, что следует проконсультироваться с экспертом; уровень все растущей решимости Соммиты поставить эту оперу на сцене был столь высок, что они подошли к этому как к делу крайней важности. Мистер Руби, притворившись, что хочет изучить произведение, взял ноты у Соммиты. Он обратился к профессионалу из среды австралийских музыкальных критиков и упросил его по старой дружбе высказать свое сугубо личное мнение об опере. Профессионал согласился и сказал, что опера никуда не годится.

– Сильно разбавленный Менотти[3], – сказал он. – Не давай ей даже прикасаться к этому.

– Ты можешь сам ей это сказать? – умоляюще спросил мистер Руби.

– Ни за что! – воскликнул великий профессионал и добавил, словно ему это только что пришло в голову: – Она что, влюбилась в композитора?

– Старина, – с чувством вздохнул мистер Руби, – ты попал в самую точку.

Это было правдой. В свойственной ей несколько свирепой манере, Соммита влюбилась. Байроновская внешность Руперта, его трогательный взгляд и чистое, беспримесное обожание, с которым он к ней относился, сложились воедино и сумели добиться цели. На этой стадии у Соммиты случился грандиозный скандал с ее австралийским секретарем, который ей воспротивился, а когда она его уволила, сказал, что он и сам собирался уходить. Тогда она спросила Руперта, умеет ли он печатать на машинке, и, услышав утвердительный ответ, тут же предложила ему эту работу. Он принял предложение, отменил все запланированные встречи, и его поселили в тот же астрономически дорогой отель, в котором остановилась его работодательница. Он имел дело не только с ее корреспонденцией. Его сделали одним из ее сопровождающих в театр; ему было позволено присутствовать, когда она занималась вокальными упражнениями. Он ужинал с ней после спектакля и задерживался дольше остальных гостей. Он был в раю.

Однажды вечером, после того как была выполнена вся эта рутина и мистер Реес ушел спать пораньше из-за приступа несварения, Соммита попросила Руперта подождать, пока она переоденется в более удобную одежду. Этой одеждой оказалось рубиновое шелковое неглиже, которое, возможно, было удобным для той, на ком было надето, но зрителя заставило задрожать от мучительного волнения.

У него не было никаких шансов. Она едва приступила к прелюдии в свойственной ей пугающей манере, как уже оказалась в его объятиях – точнее, это она его обнимала.

Час спустя Руперт Бартоломью плыл по длинному коридору в свой номер, и ему безумно хотелось петь во весь голос.