Через два года он оставил как текстильную фабрику, так и удивленного таким поворотом отца, чтобы занять место художника в универсальном магазине Хатцлера. Несколько лет – и он перебрался в «Кляйн&Саундерс», где и провел большую часть карьеры.

Он бывал горд собой, но никогда не испытывал полного удовлетворения.

Его донимал дискомфорт по поводу того, что он не сделал ничего для искусства, для настоящего искусства. Ведь он когда-то решил, что будет им заниматься, не так ли? Наброски Анджея, обнаженные мужчины, изображенные мозолистыми руками на упаковочной бумаге из-под хлопка и подкрашенные в оранжево-кровавый с помощью глины из Миссисипи…

Джайлс постепенно начал чувствовать, что каждая фальшивая улыбка, которую он нарисовал для «Кляйн&Саундерс», выпивала настоящее веселье из тех, кто пытался строить свое счастье по недостижимым рекламным стандартам.

Он знал это чувство. Он жил с ним в обнимку.

«Кляйн&Саундерс» работали с серьезными клиентами, и поэтому в комнате для ожидания имелись пунцовые кресла модного немецкого дизайна и тележка с выпивкой, заведовала которой Хэзел, сурового вида секретарша со стажем побольше, чем у Джайлса.

Но сегодня ее почему-то не было, и некая раболепная девица с примороженной к испуганному лицу улыбкой оказалась брошена на растерзание дюжине нетерпеливых бизнесменов.

Джайлс наблюдает, как она случайно сбрасывает входящий звонок, пытаясь одновременно управиться с подносом напитков. Он оценивает витающее в комнате настроение по облаку сигаретного дыма: не висит праздно, как вокруг Адама, изображенного Микеланджело, но струится, как выпущенное из десятка поездных труб.

Он прощает ей, что она замечает его только через минуту.

– Мистер Джайлс Гандерсон, художник, – объявляет он. – На два пятнадцать к мистеру Бернарду Клэю.

Она нажимает кнопку и бормочет его имя в трубку.

Джайлс вовсе не убежден, что сообщение дошло куда надо, и просит бедное создание попробовать еще раз. Он поворачивается к толпе и думает: это невероятно, но двадцать лет спустя некоторая часть его все еще хочет быть частью этого шагающего, рычащего множества.

Он смотрит на секретаршу, на тележку с напитками, затем вздыхает и шагает ко второй, хлопнув в ладоши, чтобы привлечь внимание.

– Добрые сэры! – взывает он. – Что скажете, если сегодня мы сами смешаем для себя выпивку?

Они недовольно бормочут в ответ на такое вмешательство в их праведное негодование, один поднимает бровь. Джайлс знает подозрительное выражение, с которым на него смотрят, только вот, несмотря на все пережитое, он не знает, каким образом люди так быстро понимают, что он от них отличается.

Ему кажется, парик начинает отклеиваться.

Но если все пойдет не так, то «коврик» на его голове станет наименьшей из проблем.

– Преимущество творчества в том, – продолжает Джайлс, – что мы может сделать их столь же сырыми, насколько сух Балтимор. Кто не против мартини? – игра началась.

Но все эти бизнесмены в глубине души не более чем малые дети, обезвоженные и капризные, и восклицание одного «Сюда, сюда!» смешивается с «Отличный выбор» от другого, и через мгновение Джайлс уже управляется с баром, быстренько заполняя стаканы и нарезая лимон под достойные демонстрации крики «ура».

Посреди дебоша он находит момент, чтобы плеснуть в бокал бренди «Александр» и предложить его секретарше так, словно вручает ей «Оскара». Все аплодируют, девушка краснеет, солнечный луч вспыхивает на коктейльной пене, словно восход над Гавайями, и на мгновение Джайлс ощущает, что его мир вновь наполняется смыслом и энергией.