Мы идем по ночной улице – и вот начинается дождь. Он льет перед нами с низких-низких черных небес, и мы входим под него, как под душ. Крупные капли беспрестанно барабанят по нашим кепкам, блестят лужи под ногами, в лужах отражаются огоньки.

– Вечный дождь тут, – говорит Виктор Степанович. – Пусть там, наверху, светит солнце или пусть вьюга, сорокоградусный мороз, все замерзло – тут льет дождь. Подпочвенные воды сочатся. Вообра…

Вдруг мгновенно потухли все лампочки-фонари. Мгновенно настала тьма.

В жизни своей никогда я не испытывал такой тьмы. Не может на земле быть такая тьма. В ней сразу утонули все звуки, вся жизнь, весь мир.

Что это: катастрофа, конец, смерть? Мы заживо погребены?

* * *

Я открыл глаза.

Свет. Фонарики горят, поблескивают лужи, капают капли, грохочет железо. Навстречу нам с обушками на плечах идут спокойные забойщики. И Виктор Степанович говорит, как будто продолжая начатый разговор:

– … дается световой сигнал. Смена рабочих.

Неужели тьма длилась одно мгновение? Неужели всего один миг?

Мне кажется – прошла жизнь.

Квершлаг перешел в коренной штрек[4], начались забои.

– Как вам нравится эта змея? – спрашивает Виктор Степанович.

По полу, по лужам ползает, изгибаясь и подпрыгивая, бесконечно длинная серая змея – резиновый шланг.

Толстую железную голову ее держит за уши забойщик.

В яростной злобе железная голова змеи с молниеносной быстротой выбрасывает, прячет и опять выбрасывает прямое стальное жало: «гвоздит» им в черную стену. Брызгами летит из-под него уголь.

– Отбойный молоток. Действует сжатым воздухом. Резиновый шланг – воздухопровод к нему.

– Все это очень интересно, – говорю я. – Но ведь вы обещали показать мне и живых зверей?

– Покажу, покажу, все покажу. Да вот они и сами.

Он показал вперед по штреку.

Оттуда приближался маленький поезд. Впереди шла лошадь, таща за собой пять вагонеток, полных угля. За ней еще лошадь с вагонетками и еще. На передних вагонетках лежали коногоны.

Лошади шли медленной поступью, низко-низко опустив голову. Трудно было сказать, какой они масти: угольная пыль превратила рыжий цвет в бурый, серый – в черный, белый – в грязно-серый.

Когда они приблизились к нам, я хотел отвернуться.

Я знал, что в шахтах, годами без солнца, лошади слепнут, и не хотел глядеть в ужасные немые глаза этих животных.

Но первая из лошадей встряхнула головой и глянула на меня.

– Зрячая! – удивился я.

– Ну да, – сказал Виктор Степанович. – У нас они не теряют зрения, потому что работают в три смены, по восемь часов. Остальные шестнадцать они проводят наверху, на «дневной поверхности». Вообще лошадь в шахте – это пережиток старины. Мы всюду сейчас, как в Губахе и в Кизиле, вводим под землей электровозы.

– Смотрите, – сказал я. – Как та вот, гривастая, идет: видно, еле тянет.

– Это Манька-то? – встрепенулся коногон и повернулся к нам лицом. – Она нарочно надувается. Хитрющая зверюга! Попробуй ей лишнюю вагонетку прицепи. Полагается пять, она знает. Повернет голову, смотрит и считает. Как начнешь прицеплять шестую, сейчас зауросит, головой замотает, копытами бьет. Она счет знает, право слово, знает. В обиду себя не даст, вре-ешь!

Поезд прошел, и мы направились дальше.

– Вот еще тут по вашей части, – сказал Виктор Степанович.

На стене, немного выше моих колен, висела клетка с канарейкой.

Другая клетка стояла на полу. В ней копошились две розовохвостые белые мыши. Рядом горела на земле шахтерская лампа.

– Свинство! – рассердился я. – Что это еще здесь за любители канареек и белых мышей? За что лишили животных солнечного тепла и света? Да еще и повесили так низко.