И тут наконец пробил час мясного художника в серой накидке. По существу, это был даже не комарик, а чистый Отелло, внезапно вернувшийся из командировки. Гости, изведавшие уже, видимо, на собственном хитине градус кипевшей в ревнивце дури, бросились врассыпную и вновь смешались с толпой, самовар в ужасе вылупил глаза и затаил дыхание, Даша изобразила оскорблённую невинность, а бедолага паучок, понятное дело, как, оправдываясь, ни кривлялся – вышел крайним. Вместо сабли орудием расправы с паучком комарику послужили поочередно: 1) скрытая под накидкой бейсбольная бита и 2) завалявшаяся в кармане с дедовских времён опасная бритва. Битой он сердягу отдубасил, а бритвой в несколько поставленных движений охолостил. При этом в руку комарику из недр рукава скользнула длинная белая редиска дайкон, которой он потряс над головой, как рыбак добытой из пучины рыбой.
Даша запечатлела на морде победителя дюжину алых (помада) поцелуев, из толпы, как из кучи древесной трухи, вновь повылезли на свет козявочки, и разнузданная гульба с песнями и плясками покатилась дальше.
Катеньке всё было ясно. Благородная, опасная и уже в силу того только неординарная идея реального театра выродилась в фарс. Что здесь происходит? Полная ботва – площадной балаган дель арте пополам с режиссёрским театром Някрошюса. Всё дело сводится к трактовке пьесы самовластным постановщиком, к дешёвой или глубокомысленной (один пёс) клоунаде, жуликоватому передёргиванию авторского замысла. В стотысячный раз явлена древняя пошлость – самовыражение бездарности, неуважай-корыта за счёт ревизии Софокла, Гоголя, Островского, Шекспира, Гёте… Того же, будь неладен он, Чуковского. Словом, вот она, очередная победа зрелища над откровением. Словом, автор – говно, режиссёр – всё. Словом, вот оно, неунывающее: граждане, послушайте меня…
Катенькин диагноз был неумолим: чушь, вздор, мусор… И тем не менее её трясло от негодования. Измена идее, предательство вчерашних соратников были очевидны и требовали незамедлительной кары. Незамедлительной. Катенька с лицом, отлитым из чистого гнева, вышла из зрительских рядов и, секунду выждав удобной позиции, с размаха засадила комарику, отплясывающему спиной к ней какую-то ламбаду, туфлей-лодочкой по копчику.
– Иди на хуй, козёл пиздопроёбистый! – сказала она подскочившему было к ней поэту-самовару и, подумав, добавила: – Извини, что не в рифму.
После этого удовлетворённая Катенька невозмутимо развернулась и, в облаке повисшего над площадью молчания, отправилась домой.
Abeunt studia in mores, сказал бы рассудительный схоласт. Действие переходит в привычку.
Невские бани, мимо которых два месяца назад шли голые люди на Семёновский плац, отгородили от улицы сплошным забором из гофрированной жести, и строители, работая покуда в режиме разрушения, понемногу уже крошили стены. Крошили необычно осторожно, бережно – так дети потрошат мину. Недавно в СМИ гремел скандал – на Литейном рабочие так нерадиво били сваи, что по соседству раскололся дом Мурузи.
Не то чтобы Тарарам сокрушался по поводу сноса Невских бань – нет, они были серыми, невидными и определённо не вписывались в каменную симфонию местности. Однако благодаря той же серости и невидности бани не подавляли эту симфонию и не слишком её уродовали. То есть уродовали, но скорее как брешь, как дырочка в красоте, а не как безобразный злокачественный нарост на ней. Рому удручала перспектива – то, что здесь возведут, наверняка и даже обязательно будет наглее, выше, глянцевее притёршихся за полтора-два столетия друг к другу зданий. Будет подавлять и уродовать, будет злокачественно нарастать.