– Ах, папа, это отвратительный дом, ты сам знаешь! – вмешалась Нора; ей исполнилось семнадцать лет, и она была такой же бойкой, как ее сестра, но только еще меньше знала жизнь. – Все говорят это в один голос. Ты только посмотри, сколько чудесных домов вокруг.

– Все говорят! Все говорят! А кто эти «все», хотел бы я знать? – иронически, хотя и не без раздражения осведомился Батлер. – Мне, например, он нравится. Насильно здесь никого жить не заставляют. Кто они такие, эти «все», скажите на милость? И чем это так плох мой дом?

Вопрос о доме поднимался не впервые, и обсуждение его всякий раз либо сводилось к тому же самому, если только Батлер не отмалчивался, ограничиваясь своей иронической ирландской усмешкой. В этот вечер, однако, такой маневр ему не удался.

– Ты и сам прекрасно знаешь, папа, что дом никуда не годится, – решительно заявила Эйлин. – Так чего же ты сердишься? Дом старый, некрасивый, грязный! Мебель вся разваливается. А этот рояль – просто старая рухлядь, которую давно пора выбросить. Я больше на нем играть не стану. У Каупервудов, например…

– Дом старый? Вот как! – воскликнул Батлер, и его ирландский акцент стал еще резче под влиянием гнева, который он сам разжигал в себе. – Грязный, вот как! И какая это мебель у нас разваливается? Покажи, сделай милость, где она разваливается?

Он уже собирался придраться к ее попытке сравнять их с Каупервудами, но не успел, так как вмешалась миссис Батлер. Это была полная, широколицая ирландка, почти всегда улыбающаяся, с серыми глазами, теперь уже изрядно выцветшими, и рыжеватыми волосами, потускневшими от седины. На левой ее щеке, возле нижней губы, красовалась большая бородавка.

– Дети, дети, – воскликнула она (мистер Батлер, несмотря на все свои успехи в коммерции и политике, был для нее все тот же ребенок), – чтой-то вы ссоритесь! Хватит уж. Передайте отцу помидоры.

За обедом прислуживала горничная-ирландка, но блюда тем не менее передавались от одного к другому. Над столом низко висела аляповато разукрашенная люстра с шестнадцатью газовыми рожками в виде белых фарфоровых свечей – еще одно оскорбление для эстетического чувства Эйлин.

– Мама, сколько раз я просила тебя не говорить «чтой-то»! – умоляющим голосом произнесла Нора, которую очень огорчали ошибки в речи матери. – Помнишь, ты обещала последить за собой?

– А кто тебе позволил учить мать, как ей разговаривать! – вскипел Батлер от этой неожиданной дерзости. – Изволь зарубить себе на носу, что твоя мать говорила так, когда тебя еще и на свете не было. И ежели б она не работала всю жизнь как каторжная, у тебя не было бы изящных манер, которыми ты сейчас перед ней выхваляешься! Заруби это себе на носу, слышишь? Она в тысячу раз лучше всех твоих приятельниц, нахалка ты эдакая!

– Мама, слышишь, как он меня называет? – захныкала Нора, прячась за плечо матери и притворяясь испуганной и оскорбленной.

– Эдди! Эдди! – укоризненно обратилась миссис Батлер к мужу. – Нора, детка моя, ты ведь знаешь, что он этого не думает. Правда?

Она ласково погладила по голове свою «малышку». Выпад против ее малограмотного словечка нисколько ее не обидел.

Батлер уже и сам сожалел, что назвал свою младшую дочь нахалкой. Но эти дети – Господи Боже мой! – право же, они могут вывести из терпения. Ну чем, скажите на милость, нехорош для них этот дом?

– Не стоит, право же, поднимать такой шум за столом, – заметил Кэлем, довольно красивый юноша с черными, тщательно приглаженными, расчесанными на косой пробор волосами и короткими жесткими усиками. Нос у него был чуть вздернутый, уши немного оттопыривались, но в общем он был привлекателен в очень неглуп.