– Любимый мой! – воскликнула она, протягивая руки к Фрэнку. – Что случилось? Мне так хотелось вчера вечером обо всем расспросить тебя! Неужели правда, что тебе грозит банкротство? Отец и Оуэн говорили об этом вчера.
– Что именно они говорили? – спросил Каупервуд, обнимая ее и спокойно вглядываясь в ее тревожные глаза.
– Ах, ты знаешь, папа очень зол на тебя! Он подозревает нас. Кто-то написал ему анонимное письмо. Вчера он подверг меня форменному допросу, но из этого ничего не вышло. Я все отрицала. Я уже два раза приходила сюда сегодня утром, но тебя не было. Я так боялась, что отец увидит тебя раньше и ты проговоришься.
– Я, Эйлин?
– Нет, конечно, нет! Я этого не думала. Впрочем, я и сама не знаю, что я думала. Мой милый, я в такой тревоге! Я всю ночь не спала. Я считала себя более сильной, но в душе так беспокоилась за тебя! Знаешь, что он сделал: посадил меня в кресло возле своего стола, прямо напротив окошка, чтобы лучше видеть мое лицо, и показал мне это письмо. В первую минуту я опешила и теперь даже не знаю, что и как отвечала ему.
– Что же ты все-таки сказала?
– Кажется, я сказала: «Какое бесстыдство! Это ложь!» Но сказала не сразу. Сердце у меня стучало, как кузнечный молот. Боюсь, что он все понял по моему лицу. У меня даже дыхание перехватило.
– Твой отец умный человек, – заметил Каупервуд. – Он знает жизнь. Теперь ты видишь, в каком мы трудном положении. Еще слава Богу, что он показал тебе письмо, а не вздумал следить за домом. На это ему, верно, было слишком тяжело решиться. А теперь он ничего не может доказать. Но он все знает, его не обманешь!
– Почему ты думаешь, что он знает?
– Я вчера виделся с ним.
– Он что-нибудь говорил тебе?
– Нет. Но я видел его лицо: с меня было достаточно того, как он смотрел на меня.
– Милый мой! Мне ведь очень жаль и отца!
– Разумеется. Мне тоже. Впрочем, теперь уже поздно. Об этом надо было думать раньше.
– Но я тебя так люблю! Ох, дорогой мой, он мне этого никогда не простит! Он меня обожает. Он не должен знать! Я ни в чем не признаюсь! Но… О Боже, Боже!
Она прижала руки к груди, а Каупервуд смотрел ей в глаза, стараясь ее успокоить. Веки Эйлин дрожали, губы подергивались. Ей было больно за отца, за себя, за Фрэнка. Глядя на нее, Каупервуд представлял себе всю силу родительской любви Батлера, а также всю силу и опасность гнева старого подрядчика. Сколько же разных обстоятельств тут переплеталось и как трагически могло все это кончиться!
– Полно, полно! – сказал он. – Теперь уж делу не поможешь. Где же моя сильная, смелая Эйлин? Я считал тебя мужественной. Неужели я ошибся? А сейчас мне так нужно, чтобы ты была храброй.
– Правда?
– Еще бы!
– У тебя большие неприятности?
– Меня, по-видимому, ожидает банкротство, дорогая.
– Не может быть!
– Да, девочка! Я загнан в тупик. И пока не вижу выхода. Я жду сейчас отца и Стеджера, моего юриста. Тебе нельзя здесь оставаться, моя прелесть. Твой отец тоже может в любую минуту зайти сюда. Мы должны где-нибудь встретиться завтра, скажем, во второй половине дня. Ты знаешь Индейскую скалу на берегу Уиссахикона?
– Знаю.
– Можешь быть там завтра в четыре?
– Могу.
– Смотри только, не следят ли за тобой. Если я не приду до половины пятого, не жди меня. Это будет значить, что я подозреваю слежку. Впрочем, бояться нечего, надо только соблюдать осторожность. А теперь иди, моя родная! В доме девятьсот тридцать один нам уже нельзя бывать. Придется подыскать что-нибудь другое.
– Ах, родной мой, как все это ужасно!
– Ничего, Эйлин, я знаю, что ты возьмешь себя в руки и будешь храброй девочкой. Ты сама видишь, как это важно для меня!