Ему было непонятно это всеобщее возбуждение воинственности. Казалось, люди не хотят слышать ничего, кроме барабанного боя и звуков флейты, не хотят видеть ничего, кроме солдат, которые тысячами уходили на фронт, водрузив на плечо холодную сталь ружей и штыков, и не интересуются ничем, кроме войны и слухов о войне. Без сомнения, это было завораживающее проявление чувств, но совершенно невыгодное. Он не понимал подобного самопожертвования. Если он уйдет на войну, его могут застрелить, и какой прок тогда будет от его благородных чувств? Лучше он будет управляться с текущими политическими, общественными и финансовыми делами. Бедный глупец, увязавшийся за вербовщиками, – нет, не глупец, не следует его так называть, – бедный замученный трудяга – пусть Бог смилуется над ним. Да смилуется Бог над всеми ними! Воистину они не ведают, что творят.
Однажды он видел Линкольна – высокого нелепого человека, худого, долговязого, но производившего внушительное впечатление. Это случилось промозглым утром в конце февраля, когда великий президент военной эпохи только что произнес свое торжественное обращение к народу о связующих узах, которые могут быть натянуты, но не разорваны[17]. Когда он выходил из Капитолия, этой знаменитой колыбели свободы, его лицо было грустным и задумчиво-спокойным. Каупервуд внимательно смотрел на него, окруженного высокопоставленными советниками, представителями местных властей, сыскными агентами и любопытными или сочувствующими зеваками. Глядя на грубо высеченное лицо Линкольна, он проникся величием и достоинством, исходившими от этого человека.
«Вот настоящий мужчина, – думал он. – Удивительная натура!» Поражал каждый жест Линкольна. Когда президент садился в экипаж, Фрэнк подумал: «Значит, вот каков этот Дровосек[18], этот провинциальный адвокат. Что ж, в критический момент судьба избрала великого человека».
Еще много дней лицо Линкольна являлось его внутреннему взору, и во время войны его мысли часто обращались к этой необыкновенной фигуре. Казалось неоспоримым, что ему выпала удача увидеть одного из поистине великих людей. Дела войны и государственного управления были не для него, но он понимал, как важны порой бывают эти вещи.
Глава 11
Первая значительная финансовая возможность представилась Каупервуду во время войны, когда стало ясно, что боевые действия займут больше нескольких дней. Спрос на деньги в государстве, в городе и обществе в целом значительно вырос. В июле 1861 года конгресс утвердил заем в пятьдесят миллионов долларов, обеспеченный в течение двадцати лет облигациями с годовым доходом не более семи процентов, а штат утвердил заем на три миллиона долларов примерно с такими же процентами. Первый заем был размещен через финансистов в Бостоне, Нью-Йорке и Филадельфии, а второй – только среди филадельфийских банкиров. Каупервуд не принимал в этом участия, так как не обладал достаточными средствами. Он читал в газетах о собраниях людей, которых он знал лично или слышал о них, где «рассматривались способы помощи государству или штату», но он не входил в число этих людей. Однако его душа стремилась к этому. Он замечал, как часто одного поручительства богатого человека бывает достаточно для успеха. Ни денег, ни гарантийных обязательств, ни залога – одно лишь слово. Если ходили слухи, что за чем-то стоит «Дрексель и Кº», «Джей Кук и Кº» или «Гоулд и Фиск», то дело уже считалось надежным. Джей Кук, молодой человек из Филадельфии, совершил крупную ставку, взявшись за размещение филадельфийского займа вместе с «Дрексель и Кº» и продавая его по номиналу. Общее мнение сводилось к тому, что облигации можно будет продать лишь по девяносто центов за доллар, но Кук не поверил этому. Он считал, что гордость и патриотизм гарантируют предложение займа мелким банкам и отдельным гражданам и что сумма подписки может даже перекрыть обязательства по выпуску. Его ожидания с блеском оправдались, а общественная репутация укрепилась. Каупервуд, разумеется, хотел бы сделать такую же ставку, но был слишком практичен для беспокойства о чем-либо, кроме фактов и условий, поставленных перед ним.