Зачем ты пришел сюда?! Ты хотел разыграть, инсценировать эту встречу? Ты захотел порассуждать, пофилософствовать?
О чем?!
Или это по-прежнему сон, наверное, думаешь сейчас ты, и вот-вот я проснусь. И – почему-то не просыпаешься. Ты хочешь проснуться, тебе кажется, что ты чувствуешь, что это никакой не конец, что это все еще не конец. Ты просто не можешь смириться с этой мыслью, и именно это еще ужаснее, что финал совсем уже близко, что и этот последний акт почти как агония, когда она подступает к самому горлу. Но ты все еще пытаешься преодолеть отчаяние, как будто так уже было когда-то, далеко в детстве, и ты тогда преодолел. Тогда, но не сейчас. А сейчас – это всего лишь одна из твоих предсмертных иллюзий, словно бы что-то еще можно преодолеть. Тебе кажется, что ты просто сидишь в зале и слушаешь какую-то странную речь, как будто смотришь какое-то странное вербальное кино, которое сейчас, вот сейчас, кто-то тебе как будто показывает, и которое, конечно же, непременно кончится, вот-вот благополучно оно закончится.
Но почему-то не кончается.
Не потому ли, что ты не хочешь признать, что это… как бы… не совсем кино?
Не потому ли, что все, о чем сейчас говорится, имеет отношение к тебе лично?
И это так странно похоже на то самое расставание. Расставание на всегда. Что ты больше никогда с кем-то не встретишься, никогда больше не скажешь, не успеешь сказать, как это часто бывает с любимыми.
Да, это то самое отчаяние и та самая невозможность, что сковывает тебя сейчас и не дает вскочить и закричать. И ты лишь застываешь, стынешь, как от холода, в кресле, затаив дыхание, тебе тяжело вздохнуть, как будто это и есть то самое последнее кресло для осужденных, да, как электрическое, и словно сейчас, наконец, в твое тело войдет этот неизмеримый неимоверный ток.
И вот он и входит, постепенно, издалека, входит и плавит, и разрушает все твои иллюзии, обесценивает все мысли, а тебе ведь казалось (признайся), что это и есть твое последнее оружие – мысль. Но и она уже плавится, ее хрупкое острие крошилось и ломалось уже давно, а теперь оно распадается на части, и уже плавится, течет.
Как и ты сам.
Потому что это – да – смерть.
Ты все же пытаешься защищаться. И призываешь на помощь все силы своего интеллекта, всю свою память. Как будто твои концепты, твои рассуждения могут отменить призрачность – или лучше сказать, реальность – этой непредвиденной встречи. Ты уже готов заговорить об образе, что образ – это всего лишь отражение, и что живопись изобрел Нарцисс, как ты когда-то вычитал у Рафаэля Альберти. Но ты помнишь, чем закончил Нарцисс? Он утонул. Как тонешь сейчас и ты, да, озабоченный самим собой. Ты дергаешься, все еще пытаешься спастись. Кричишь, захлебываясь, выкрикиваешь цитату из Ханса Бельтинга, немецкого искусствоведа: «Опыт смерти был и остается для человечества одним из важнейших двигателей производства образов». Ты все еще не хочешь сдаваться, не хочешь признаться, что близится твой, именно твой конец, твой последний опыт. Что это ты умираешь сейчас, агонизируешь, как Нарцисс, разве что в удобном кресле. Ты все еще бодришься, надеешься, что тебя защитит какая-нибудь из концепций, поможет понять, что же это такое – смерть, что какое-нибудь рассуждение о смерти поможет тебе умирать. Ты выжимаешь жалкую, насмешливую улыбку. Видел бы ты сейчас себя. Какова бы была твоя последняя фотография? Ведь одним из первых ее применений, сразу после изобретения, было производство снимков с покойных на память для родственников. А задолго до фотографии был еще и фаюмский древнеегипетский портрет, в традиции Апеллеса, заменивший посмертные маски, покрывавшие лица мумий.