Спиной ко мне сидел обладатель взъерошенной седой шевелюры, а напротив него – мордатый блондин с жиденькими прилизанными волосами, в очках с толстой роговой оправой. Седой напряженно подался вперед, тогда как мордатый, душа нараспашку, откинулся на спинку стула.
– Между нами, – разглагольствовал он, – у них один недостаток: нет savoir vivre[11].
Взгляд его бледных, увеличенных очками глаз блуждал по залу. Без удивления он задержался на мне:
– А вот и мистер Ишервуд. Рад видеть. Вы двое, полагаю, еще не знакомы?
Сказав это, мордатый остался сидеть, зато Бергманн с поразительной живостью вскочил из-за столика. Ни дать ни взять клоун на представлении.
«Грустный клоун», – отметил я про себя и, пожимая Бергманну руку, не сдержал улыбки: мне показалось, что представлять нас друг другу излишне. Бывает, встретишь человека, и оказывается, что давно его знаешь. Разумеется, мы с Бергманном знали друг друга. Сам он, его голос, черты были несущественны, а вот его лицо я знал. Это было лицо политической ситуации, целой эпохи. Лицо Центральной Европы.
Уверен, Бергманн понимал, что происходит у меня в голове.
– Как поживаете, сэр? – Он с легкой иронией выделил последнее слово. Мы некоторое время постояли, приглядываясь друг к другу.
– Присаживайтесь, – великодушно пригласил мистер Четсворт. Затем он поднял голос: – Garçon, la carte pour monsieur![12] – Посетители на нас обернулись. – Советую взять Tournedos Chasseur[13], – добавил он.
Я же выбрал Sole Bonne Femme[14], которое мне, в общем-то, не нравится, просто оно первым попалось на глаза, да и я был решительно настроен доказать Четсворту, что решаю за себя сам. Он успел заказать шампанское.
– До вечера ничего другого не пейте. – Четсворт поведал, что в Сохо есть погребок, где он хранит личные запасы кларета. – Прикупил неделю назад на аукционе шесть дюжин. Поспорил с дворецким, что найду нечто получше того, что было у нас. Он у меня чертовски хорош, негодник такой, но тут был вынужден признать мою правоту.
Бергманн чуть слышно хмыкнул. Под его пристальнейшим взглядом любой смутился бы и смолк, но Четсворт продолжал неспешно есть, сопровождая каждый кусочек новым откровением. Бергманн же, проглотив мясо с каким-то остервенелым нетерпением, закурил. Зажатая в его крепких волосатых пальцах без колец сигарета обвиняющим указательным перстом смотрела точно в грудь Четсворту.
Невероятно крупная голова Бергманна была словно высечена из гранита. В ней я видел бюст римского императора с темными глазами старого лихача. Тесный тускло-коричневый костюм Бергманну не шел, воротник рубашки душил, неровно повязанный галстук сбился набок. Краем глаза я разглядывал большой и крепкий подбородок, угрюмо сжатые в линию губы, резкие морщины, идущие вниз от царственного носа, буйные черные волосы в ноздрях. У Бергманна было лицо императора, а вот глаза… глаза принадлежали его рабу, рабу, который с насмешкой повинуется, следит, шутит и осуждает непонимающего господина; раба, на которого господин всецело полагается в развлечениях, руководстве и проявлении власти; раба, что пишет басни о зверях и людях.
От вина Четсворт плавно, как бы невзначай, перешел к Ривьере. Спросил у Бергманна, не бывал ли тот в Монте-Карло. Бергманн отрицательно хмыкнул.
– Охотно вам признаюсь, – сказал Четсворт, – что Монте – родина души моей. Канны мне всегда были безразличны, а у Монте есть je ne sais quoi[15], нечто уникальное. У меня пунктик: каждую зиму приезжать туда дней на десять. Дела, не дела – срываюсь и еду. Если бы не отдых в Монте, проклятые туман и морось Лондона меня доконали бы. Месяц гриппа, если не хуже. Да я, черт возьми, студии услугу оказываю – так им и говорю.