– А ныне желаю в Англии побывать, – сказал Петров.

– Зачем тебе, скуфейкин сын?

– Чую сердцем – плывет по Темзе судьба моя…

Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекцию, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:

– Елагина не тревожь – он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…

– Так быть-то мне как, чтобы наверх выбиться?

– Вот ты чего хочешь! Тогда слушай. Вскоре в Петербурге великолепная «карусель» состоится. Натяни струны на лире одической да воспой славу лауреатам ристалищным.

Петров хотел руку его поцеловать, но получил по лбу:

– Не прихлебствуй со мною… постыдись!



Когда переплыли Неву обратно, у двора Литейного повстречался молодой солдат вида неказистого, с глазами опухшими.

– Господа гулящие, – сказал неуверенно, – вижу, что вам хорошо живется, так ссудите меня пятачком или гривенничком.

– Да ну его! – сказал Петров. – Пошли, пошли, – тянул он друзей дальше, – таких-то много, что на водку просят.

Потемкин задержался, спрашивая солдата, ради какой нужды ему пятачок надобен, и тот ответил, что на бумагу:

– Хочу стишок записать, дабы не забылся.

– Да врет он все, – горячился Петров.

– Гляди, рожа-то какая опухлая, задарма похмелиться хочет. До стихов ли такому?

Солдат назвался Гаврилой Державиным.

– Постой, постой… – припомнил Потемкин. – В гвардии Конной побаски зазорные распевали. Слышал я, что придумал их солдат Гаврила Державин из преображенцев… Не ты ли это?

Выяснилось – он, и Потемкин рубля не пожалел:

– Хорошо, брат, у тебя получается… поэт ты!

Петров и Рубан всячески избранили Державина.

– Побаски мерзкие учинил солдатским бабам в утеху… Какой же поэт? Эдак-то и любой мужик частушки складывать может.

– Верно, Васенька! А мы с тобой еще воспарим, в одах себя прославим на веки вечные… Ишь ты, – не унимался Петров, – бумажки ему захотелось! На што рубль такому давать?

– Лежачего не бьют, – прекратил их споры Потемкин.

2. Большие маневры

Лето 1765 года выдалось сырым и холодным, с моря налетали шквалы, текли дожди. Екатерина все же выехала в Царское Село, где ее навестил камер-юнкер Потемкин – с бумагами от Григория Орлова.

Она спросила, что о ней говорят в столице.

– Говорят, вы много пишете, – отвечал Потемкин.

– Да, это моя слабость… чисто женская, и тут я ничего не могу исправить. О том, сколько я написала, узнают после моей смерти и будут удивлены: когда я находила время для марания? – Помолчав, она добавила: – Григорий Григорьевич поступил правильно, купив библиотеку Ломоносова. Теперь я задумала идти по стопам друга – и куплю у Дени Дидро его библиотеку.

– Достойно вашего величества, – сказал Потемкин. – Вольтер был прав, нарекши вас «Семирамидой Севера»…

Вольтер, конечно же, намекал на ассирийскую Шаммурамат (Семирамиду), которая правила при малолетнем сыне, как и Екатерина при Павле. О том, что Шаммурамат глубоко порочна, Екатерина знала, но не стала расшифровывать уязвления Вольтера, принимая на себя лишь похвалы его.

– Как хороши иллюзии! – сказала она. – Побольше бы нам, женщинам, таких иллюзий. Проводите меня до парка…

В парке Потемкин тащил за нею складной стульчик и зонтик. Дунул ветер, посыпал маленький дождик, и камер-юнкер раскрыл зонтик над головою императрицы.

– Благодарю, – отозвалась она, поворачивая к гроту на берегу озера. – Укроемся от этого несносного дождя…

Стоя подле нее в укрытии грота, Потемкин заметил синяки, безобразившие руки женщины, – она застенчиво прятала их под шалью, а он думал: «Неужели она способна прощать… даже это?» Перехватив его взгляд, Екатерина строго сказала: