. Потеряв свое правдоподобие и правила своей политической игры, социальное в своих живых отбросах ищет нечто вроде трансполитической легитимности – после управления кризисом, открытое самоуправление дефицитом и уродством [monstruosité].[45]

Когда-то было: «Каждому по его заслугам», затем: «Каждому по его потребностям», позднее: «Каждому по его желаниям», а теперь: «Каждому по его недостаткам».

Благодаря полнотелой неделимости, ожирение в определенном смысле избегает сексуации, полового разделения. Сексуальную пустоту оно решает путем поглощения окружающего пространства. Эта толща символически наполнена всеми объектами, от которых она не смогла отделиться, или же теми, для которых нет дистанции, чтобы их желать. Она не отделяет тело от не-тела. Ее тело является выпуклым или же вогнутым зеркалом, она неспособна создать плоское зеркало, которое отражало бы ее.

Стадия зеркала, которая, благодаря различению границ, позволяет ребенку открыть сцену воображаемого и сцену репрезентации,[46] – это разъединение не происходит в случае с ожирением, и, поскольку оно не может достичь этого внутреннего разделения, оно входит в безраздельное умножение тела без образа.

Не существует ожиревших животных, как нет и животных обсценных. Может, это потому, что животному недоступна ни сцена, ни образ? Поскольку оно не подчиняется этому сценическому обязательству, то и не может быть обсценным. У человека же, напротив, это обязательство абсолютное, но в случае с ожирением происходит нечто вроде прекращения этого обязательства, отсутствует дерзновение репрезентации, малейший намек на соблазн – происходит потеря тела как облика. Поэтому патология ожирения имеет не эндокринное происхождение, это патология сцены и обсценности.

Трудно сказать, что представляет собой сцена тела. По крайней мере, это место, где тело развертывается, в особенности и перед самим собой, где оно ускользает в эллипсисе форм и движений – через танец, где оно избегает своей инертности – через жест, где оно высвобождает себя – через ауру взгляда, где речь идет об аллюзии или отсутствии, – одним словом, там, где оно предлагает себя как соблазн. Именно отсутствие всего этого превращает ожирение в обсценную массу.

Таким образом, в своем переизбытке ожирение представляет секс как излишек. Это общее с клоном: другой мутант еще не проявился, но ожирение уже отлично предвосхищает его. Не питает ли оно мечту о такой гипертрофии, чтобы однажды разделиться на два одинаковых существа? Транссексуальное в своем роде – не стремится ли оно выйти за пределы полового размножения и вернуться к воспроизведению существ путем деления? Пролиферация тела недалека от генетической пролиферации…

Парадокс клонирования заключается в создании существ, идентичных их генетическим родителям (не эдипальным!), а следовательно, наделенных полом, в то время как сексуальность в этом процессе стала совершенно ненужной. Пол клона – это излишек, но это не чрезмерная избыточность Батая,[47] это просто бесполезный остаток, как рудиментарные органы или отростки у животных, назначение которых уже невозможно установить, отростки, которые кажутся аномальными и уродливыми. Пол стал наростом, эксцентричным различием, которое само уже не продуцирует смысл (наша история, так же как и история вида, отмечена грудой таких мертвых различий).

Может быть, во всем органическом единстве существует влечение к развитию благодаря чистой смежности, тенденция к линейному и клеточному однообразию? Это то, что Фрейд называл влечением к смерти, то, что является лишь недифференцированным разрастанием живого. Этот процесс не знает ни кризиса, ни катастрофы: он гипертельный, в том смысле, что не имеет другой цели, кроме роста, невзирая на границы.