Покои наследника кишели аристократической молодежью. Одни купались и умащали себя благовониями, другие играли в шашки и шахматы, третьи в компании нескольких танцовщиц пили вино под шатром на террасе.
Наследник не пил, не играл, не разговаривал с женщинами, а ходил вдоль террасы, с нетерпением поджидая финикиянина. Завидев в аллее его носилки, подвешенные к двум ослам, царевич сошел вниз, где была свободная комната. Через минуту в дверях появился Дагон. Он стал у порога на колени и воскликнул:
– Привет тебе, новое солнце Египта!.. Да живешь ты вечно и да достигнет слава твоя самых далеких берегов, куда только доходят финикийские суда…
По приказанию царевича он встал и заговорил, оживленно жестикулируя:
– Когда благородный Тутмос вышел из носилок перед моей мазанкой (мой дом – это мазанка по сравнению с твоим дворцом, наследник), лицо его так сияло, что я сразу же крикнул жене: «Фамарь, благородный Тутмос пришел не ради себя, а ради кого-то, кто выше его настолько, насколько Ливан выше приморских песков…» Жена спросила: «Откуда ты знаешь, господин мой, что благороднейший Тутмос явился не ради себя?» – «Потому что он не мог прийти с деньгами, ибо у него их нет, и пришел не за деньгами, потому что у меня их нет…» Тут мы оба поклонились благородному Тутмосу. Когда же он сказал нам, что это ты, достойнейший господин, хочешь получить от своего раба пятнадцать талантов, я спросил жену: «Фамарь, разве плохо подсказало мне мое сердце?» А она мне в ответ: «Дагон, ты такой умный, что тебе надо быть советником наследника престола».
Рамсес негодовал, но слушал ростовщика, – он, который так часто выходил из себя, даже в присутствии собственной матери и фараона!
– Когда мы, – продолжал финикиянин, – хорошенько подумали и сообразили, что это тебе, господин, нужны мои услуги, наш дом осенила такая радость, что я приказал выдать прислуге десять кувшинов пива, а моя жена Фамарь потребовала, чтобы я купил ей новые серьги. Радость моя была так велика, что по дороге сюда я не позволил погонщику бить ослов. Когда же недостойные мои стопы коснулись твоего порога, я вынул золотой перстень (больший, чем тот, которым святейший Херихор наградил Эннану) и подарил этот драгоценный перстень твоему рабу, подавшему мне воду, чтоб омыть руки. Разреши мне спросить тебя, откуда этот серебряный кувшин, из которого поливали мне на руки?
– Мне продал его Азария, сын Габера, за два таланта.
– Еврей? Ты, государь, водишься с евреями? А что скажут на это боги?…
– Азария такой же купец, как и ты, – заметил наследник.
Услышав это, Дагон схватился обеими руками за голову, стал плеваться и причитать:
– О Баал, Таммуз!.. О Баалит!.. О Ашторет!..[14] Азария, сын Габера, еврей – такой же купец, как я!.. О ноги мои, зачем вы меня сюда принесли?… О сердце, за что ты терпишь такие страдания и надругательства?… О достойнейший государь! – вопиял финикиянин. – Побей меня, отрежь мне руку, если я буду подделывать золото, но не говори, что еврей может быть купцом. Скорее Тир превратится в развалины, скорее пески занесут Сидон,[15] чем еврей станет купцом. Они могут доить своих тощих коз или под кнутом египтянина месить глину с соломой, но никак не торговать. Тьфу!.. Тьфу… Нечистый народ рабов! Воры!.. Грабители!
Наследник готов был вспылить, но успокоился, сам удивляясь себе, так как до сих пор ни перед кем не привык сдерживаться.
– Так вот, – прервал он наконец финикиянина, – ты дашь мне взаймы, почтенный Дагон, пятнадцать талантов?
– О Ашторет! Пятнадцать талантов – это так много, что мне надо присесть, чтобы хорошенько подумать.