Семь лун назад вернулся в улус Ирбек. С гнилой раной в боку, едва живой от голода. Он-то и рассказал всем о страшной гибели Теркен-бега и его дочери. Жутко выла Ончас, билась головой о землю. Растрепала седые косички, порвала в клочья рубаху на груди. Больше всего она сокрушалась, что не похоронила братьев и внучку по обычаям предков.

Ирбек быстро встал на ноги, даже рана его затянулась, не оставив следа. А ведь кишела червями и смердела, когда он, задрав рубаху, показывал ее чайзанам. Настолько велика была сила шаманских тёсей, что смогла отвести меч орыса, который намеревался снести Ирбеку голову. Острие лишь задело бок, а сам шаман, напустив на врагов морок, шустрее ящерицы шмыгнул в камни. Но Теркен-бега не успел спасти. Подкрались орысы во тьме незаметно… Убили часовых, трусливо порубили спящих воинов…

Много дней улус горевал о своем беге, но пришло время выбирать нового вождя. На это требовалось согласие богов. Но они за что-то сердились на народ Чаадара, не позволяли старейшинам и алгысчилу[3] подняться на родовую гору: заволокли ее туманом. А ведь только на ее вершине благословитель мог принести жертвы Небесному творцу – Великому Хан-Тигиру и просить у него благополучия и покровительства народу Чаадара при выборе нового бега.

На жертвоприношения Хан-Тигиру шамана не допускали. Старики говорили: бывало, шаман поднимался на гору Небесного моления и тотчас падал в обморок, или его начинал бить припадок, или крутить судороги. Если он оставался и дальше, то умирал в страшных корчах и муках.

Ирбек знал, что путь на Изылтах ему заказан. Но он мог этот путь открыть для алгысчила и старейшин. С помощью бубна и колотушки разогнать непогоду над Изылтах, над которой творилось что-то несусветное.

Дни и ночи напролет черные тучи затягивали небо, глухие раскаты грома сливались в грозный рокот. Молнии чертили огненные зигзаги, били в деревья, раскалывали их, жгли. Языки пламени лизали камни, а искры уходили в землю, проникали в Нижнее царство. На пару мгновений проглядывало синее небо, и вновь молнии вспыхивали одна за другой.

Шквальный ветер набрасывался на деревья, и все вокруг обращалось в хаос – рычащий, беснующийся, то и дело прорываемый вспышками ослепительно-голубого пламени. Огромные березы раскачивало и вырывало с корнями, которыми они цеплялись за камни, надеясь выжить. А камни из последних сил пытались удержать деревья, будто свое прошлое, пережитое вместе.

Долго камлал у подножия горы Ирбек. Несколько дней и ночей подряд. В скалы целились кинжалы молний, но не смог их отвести своим бубном шаман. Неукротимая и неподвластная Ирбеку мощь опять и опять насылала на склоны Изылтах грозу. В небе раз за разом гремел гром. Ветер стонал и рвал в клочья облака.

Одна из молний ударила так близко, что сожгла его шалаш, а сам Ирбек повалился замертво. И лежал так три дня – живой, но с черным, словно рыльце землеройки, лицом.

В аале шептались: «Отняла рана силы Ирбека…» – но не решались сказать открыто, опасаясь мести тёсей шамана. Кто знает, вдруг вернется былое могущество, и тогда отведет Ирбек своим бубном от священной горы Изыл молнии, будто подожженные стрелы – щитом, как отводила их когда-то девятикосая Арачин. И гроза отступала. Она медленно и неохотно отползала за дальние хребты, слабея и хирея на глазах, потому что не было другой столь великой силы, как у Арачин, способной вызвать защитников из иных миров…

Все, что происходило в улусе, Киркея не волновало. Осенью он ушел из табуна и поселился в той самой пещере, где совсем недавно они прятались с Айдыной от гнева родных. Его подружка была мертва, а он никак не мог с этим смириться. Иногда ему хотелось замуровать вход и остаться под каменными сводами навсегда, но всякий раз что-то останавливало Киркея.