– Боже мой, боже мой! – Зыбин чуть не выронил кусок диадемы. – Профессор, да ведь вас там, у телефона ждет Полина Юрьевна. Боже мой, боже мой, как же я забыл! Пойдемте скорее, скорее!

Но профессор уже хмуро вставал с места и прятал очки.

Руки его мелко дрожали. Он опять был весь в своем – строгий, обиженный, может быть, конечно, и чуть пьяноватый: ни археологическое золото, ни рогатый дракон, ни эта ведьма его совершенно не тронули – все это было не по его ведомству.

– Вот Артур Германович уж с вами побежит скорее, скорее, – сказал он вежливо и ехидно. – А мне в мои шестьдесят пять это самое – скорее-скорее… Да и что уж бежать? – Он посмотрел на Зыбина и покачал головой. – Но как же вы так могли, а? – сказал он тяжело. – Это же дело, голубчик, дело! Мы должны были на завтра сговориться о встрече. Где теперь вот я буду искать Полину Юрьевну? Ах, как все это у вас… И потому что все скорее, скорее, скорее…

В конторе никого не было. Трубка по-прежнему лежала на столе. Но была теперь уже совершенно мертва, холодна, без голосов, без шума прибоя. И никто в ней больше не жил и не ждал.

А когда Зыбин вернулся, уже не было и машин. На гребне дороги стоял Корнилов, пошатывался и, улыбаясь, смотрел на него. В руке он держал стакан. Море сейчас ему было абсолютно по колено.

– Хм, – сказал он Зыбину. – Значит, революция рабов, да? И еще ждать мне пятьсот пятьдесят лет, а? А? А не пошли бы вы все в это самое? А? А? А?


Эти дни потом Корнилову приходилось вспоминать очень часто. Все самое непоправимое, страшное в его жизни началось именно с этого дня. А в памяти от него осталось что-то очень немногое: во-первых, яркий белый огонь керосиновой лампы под матовым шаром, ее все прикручивают и прикручивают (что-то, наверно, случилось с ГЭС). Под ним сверкает широкими гранями высокий белый самовар, а на нем чайник, белый и круглый, как свернувшийся котенок. Затем розовая Даша – тонкая, красивая, мягкая, в белом шелковом платье с красными мячиками. Она напевает и ходит по комнате. Тогда он что-то вспоминает и кричит ей: “Артистка, артистка!” Она улыбается, и все смеются тоже.

– Ну, ожил, – ворчливо говорит Потапов.

А потом сразу опять темнота, тишина, умиротворение. Пахнет каким-то соленьем, квасом и плесенью. Не то рядом стоит бочка с огурцами, не то капусту квасят. За перегородкой рукомойник: кап, кап, кап… За минуту одна капля. А когда он утром очнулся окончательно, то увидал над собой тусклое серое окно, и кто-то рядом с ним расположился на двух скамейках. Он поднял голову. И тот тоже зашевелился. Значит, пожалуй, не спал, а следил.

– Ну как вы себя чувствуете? – спросил тот, второй, и тут он узнал Зыбина. Узнал и испугался уже по-настоящему. До этого у него в голове ничего не было, так, плыла какая-то муть, клочки какие-то, что-то туманное и нехорошее. А тут ему вдруг вспомнились все вчерашние разговоры. То есть не все, конечно, но и то, что он помнил из них, тоже было достаточно для всяческих выводов – а дальше что?

“Боже мой, – подумал он, – боже мой, вот попал-то. Я ведь кричал. Они меня вели, а я что-то такое выкрикивал. Два свидетеля. Да по закону больше их и не требуется”.

– Воды дайте, – попросил он хрипло. – Что, я вчера здорово набрался?

– Да нет, чепуха, – беззаботно отмахнулся Зыбин, – мы вас сразу же сюда притащили.

– А кричал? – спросил Корнилов, замирая.

– Да кричали что-то. Пить хотите? Стойте, сейчас. – Зыбин вышел и сейчас же вернулся с огромной эмалированной кружкой.

– Вот пейте, – сказал он, наклонясь над ним. – Сколько только можете, столько и пейте.