Шуршит трава под ногами – тихо, успокаивающе. Лошадь, обмахиваясь хвостом, на ходу хватает траву, отфыркивается, когда на губы попадает пропыленная былка. А перед глазами все плывут и плывут белоголовые ромашки, и вместе с ними медленно выплывает из памяти далекая молодость, прожитая жизнь.

Вот она видит себя молоденькой девушкой – первый раз вышла на гулянье со взрослыми девками. На ней новый сарафан, ботинки поскрипывают – тоже новые. И уж так она счастлива, так счастлива – ног под собой не чует. А тут еще – не успела оглядеться – Григорий подошел. В черной паре, при часах, волосы хмелем вьются Про него только и разговору в деревне: приехал из города, один у отца, кого-то осчастливит?

Она идет с ним под руку, не знает, как и ступить. От него духами пахнет, по спине скребут завистливые взгляды подруг, по сторонам бабы шепчутся: «Голодранке такое житье достанется…»

А он легонько пожимает ей руку – не то что деревенщина, не лапает принародно, и слова всё непривычные – голова кругом: «Вы личиком-то, Анфиса Петровна, почище городских будете…»

За один месяц она перешила все сарафаны на платья – хоть тем-то угодить милому. А потом… потом осенний вечер – и жизнь чернее омута…

У крыльца родного дома, когда она, расслабленная, разморенная, возвращалась из бани, на нее налетел пьяный Григорий, сбил с ног и уволок в сарай…

Ох, что потом она выстрадала, одному богу известно. Тошнило – не садилась за стол с матерью, пояс затягивала до боли, отраву всякую пила… А побои матери? Замертво лежала. А сколько она-то, старая, унижений приняла – на коленях ползала перед ним, ноги обнимала: прикрой грех дочери. И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы Григория не припугнул председатель Лапушкин, – одному ему доверила свое горе старуха.

И вот стала Анфиса честной мужней женой, никто не вымазал дегтем ворот у вдовы, а счастья не было. Тяжелая, незатихающая обида камнем легла на сердце, а когда она разродилась мертвым ребенком, порвалась последняя нить, связывавшая с мужем. Потом умер свекор. Григорий запил, закрутил на стороне. По ночам, возвращаясь с гулянки и не получая ласки от жены, мял, щипал ее, бил чем попало.

Однажды она вырвалась, схватила топор: «Шаг ступишь – зарублю!»

И муж, сразу протрезвев, понял – не шутит.

А сколько раз она собиралась уходить от него, – и ушла бы, дня не жила бы, да как уйдешь, если мать-старуха каждый день упрашивала: «Не срами ты мои седые волосы. Дай умереть во спокое…»

Пятнадцать годочков умирала родная. Оглянулась Анфиса – а у ровесниц уж девки в невесты просятся. Нет, она не плакала, провожая мужа на войну.

«Коль уж ты на сердце крепка, Анфиса», – дивились бабы.

А сейчас, когда от Григория полгода нет писем, каждая лезет со своим утешением, и с каждой надо притворяться, вздыхать…

«Да неужто обо всем этом рассказывать в райкоме?» – со страхом подумала Анфиса, неожиданно припомнив сказанные Лукашиным слова: «Перед партией как на духу – без утайки надо…»

Глава двадцать девятая

Двухэтажное деревянное здание райкома партии, построенное незадолго до войны, – самое высокое в селе.

Архитектора этого сооружения и по сей день ругают в райцентре: вид испортил. И в самом деле, райкомовское здание, явно нарушая ровную линию домов приречной стороны, слишком уж выпирает на главную улицу, так что, если бы не оградка вокруг него, каждый пеший и конный задевал бы за угол. А окна? Зачем надо было выводить фасад на шумную пыльную улицу, когда исстари принято обращать дома лицом к светлой Пинеге с зелеными берегами? Что за причуда?