Глухое отчаяние придавило его к земле. Ему было жалко себя, жалко Дунярку. Наверно, опять подумала: надул Мишка…

В кустах что-то зашуршало, забарабанило. На лицо ему упало несколько капель. Дождь… Но он даже не пошевелился.

Потом дождь перестал, и на черном небе высыпали холодные, бесконечно далекие звезды.

Громко хлопал движок у клуба.

А он все сидел в мокрой траве – один на один с этим огромным непонятным миром – маленький, несчастный, и молча плакал…

Глава сороковая

Весь вечер – разговаривала ли Анфиса с людьми в правлении, доила ли дома корову – из головы у нее не выходил случай на молотилке. Анну Пряслину – за таким делом застала… Да что она, с ума сошла? Не себя, так хоть бы ребят-то пожалела…

Ей вспомнился давнишний случай. Года за три до войны вот так же захватили с колосом Марфу Яковлеву. И всего-то с килограмм было. А вскоре дом заколотили, детей забрала к себе сестра. Нет, нет… – говорила себе Анфиса. Чтобы она да своими руками… Этаких-то малышей… Мало их война осиротила…

В полном отчаянии, не зная, на что решиться, она села ужинать. Кусок не лез в горло. Гнев и обида душили ее. Разве не могла она, та же самая Анна, попросить добром? Да разве она, Анфиса, не заботилась о ней? Кажись, кому-кому, а ей не отказывала.

Хлопнули ворота, стук в дверь.

– Что там еще за стуки? Входи.

Дверь отворилась, и порог переступил кто-то мокрый, сгорбившийся. Мишка!..

В сердце Анфисы вдруг что-то кольнуло.

– Ты чего не в кино? Где тебя носило? Весь мокрый – как из воды. Садись со мной ужинать.

Мишка отрицательно мотнул головой, сел к печке.

– Да что с тобой? Ты здоров, парень?

– Отправь меня в ремесленное… – глухо сказал Мишка, не поднимая головы.

– Тебя? В ремесленное?

Она взяла со стола керосинку, подошла к нему, осветила.

Он сидел с опущенной головой. С мокрых, взъерошенных волос капала вода, одежда и сапоги захлестаны грязью, травой, – как, скажи, по земле катали его.

Она сунула керосинку на печку, наклонилась над ним, взяла за подбородок:

– Где тебя так?.. – и осеклась. В лицо ей глянули измученные, исстрадавшиеся глаза – и она без слов поняла: все знает…

– Дай справку, а то сам убегу.

Она медленно выпрямилась:

– А ты подумал… о ней-то?..

Мишка остервенело взмахнул кулаком:

– Раз так – к черту! Пущай как знает…

– Ты что говоришь? Что говоришь? – вскипела Анфиса. – Это о матери-то? Это мать-то родную к черту? Молокосос! Мать о них убивается, света белого не видит. Ты смотри, на кого она похожа – как щепка высохла.

– А мне, думаешь… Я сам… я сам… Папа на фронте… а она…

Мишка схватился руками за голову и затрясся в рыданиях.

Она смотрела на его костлявые вздрагивающие лопатки, обтянутые старой, выгоревшей отцовской гимнастеркой, на его худые красные руки с большими кистями…

Господи, да ведь он еще совсем, совсем ребенок. Вишь, и шея – каждый позвонок наперечет. А мы навалились, как на мужика, замучили парня. На днях на час выехал позже в поле – проспал, наверно, так она же его и разругала. А сколько ему – это в его-то годы? – пришлось пережить, перестрадать? Отца убили, семья – мал мала меньше. А тут еще с матерью…

– Ну что ты, Миша, не надо. Сейчас всем тяжело… А ты пойми мать-то, ее тоже понять надо. Разве она… от хорошей жизни? Разве она для себя? Жизнь, Мишенька… Ох, как тяжело… А куда она без тебя? Ну посуди ты сам, куда она без тебя? Нехорошо ты надумал, Михаил.

Мишка, вздрагивая всем телом, еще ниже наклонил голову.

– А мы-то как, колхоз!.. Ты ведь работник – золото! Вчера женки говорят, ну кабы не Мишка, пропадать на Синельге до самого снегу. А домашние луга? Не Татьяну же Рудакову благодарить.