Не теряя времени, я обратился к князю Потемкину, и при его содействии императрица удостоила меня приемом наедине в Петергофе. Мне посчастливилось при этом свидании не только рассеять все ее предубеждения против нас, но и изобразить в истинном свете наше положение и нераздельность интересов Великобритании и России и побудить ее принять твердое решение поддержать нас. Это решение она объявила мне в недвусмысленных выражениях. Когда это стало известно, – а граф Панин был первым, кто узнал об этом, – он стал моим неумолимым и ожесточенным врагом. Он не только расстраивал мои официальные переговоры обманным путем, самым недостойным образом используя свое влияние, но и употребил все средства, которые могла подсказать самая низкая и мстительная злоба, чтобы унизить и оскорбить меня лично, и, судя по подлым обвинениям, которые он выдвигал против меня, я мог бы опасаться, будь я боязлив, самых подлых нападок с его стороны.

Это безжалостное преследование все еще продолжается, даже после того, как он перестал быть министром. Несмотря на категорические уверения, которые я получил от самой императрицы, он нашел способ сперва поколебать, а затем изменить ее решения. И он был очень услужливо поддержан его величеством королем прусским, который в то время был так же склонен расстраивать наши планы, как теперь он, по-видимому, стремится содействовать их осуществлению.

Я, однако, не впал в уныние от этой первой неудачи и, удвоив свои усилия, еще дважды за время моей миссии почти убедил (!) императрицу выступить в качестве нашего явного друга, и каждый раз мои надежды, основывались на уверениях из ее собственных уст. В первый раз это было, когда наши враги придумали вооруженный нейтралитет; в другой – когда ей предложена была Менорка.[10]

Хотя в первом из этих случаев я встретил ту же самую оппозицию с той же самой стороны, что и раньше, я все же вынужден сказать, что главную причину моей неудачи следует приписать той чрезвычайно неловкой форме, в которой мы ответили на знаменитую декларацию о нейтралитете в феврале 1780 года. Хорошо зная, с какой стороны последует удар, я был готов парировать его. Мое мнение было следующим: «Если Англия чувствует себя достаточно сильной, чтобы обойтись без России, пусть она сразу же отвергнет эти новоизобретенные доктрины; но если положение ее таково, что она нуждается в поддержке, то пусть она уступит требованиям момента, признает их, поскольку они относятся к одной России, и своевременным актом любезности обеспечит себе могущественного друга».[11]

С моим мнением не посчитались; дан был двусмысленный и уклончивый ответ: мы, по-видимому, одинаково боялись как принять, гак и отвергнуть принципы вооруженного нейтралитета. Мне было предписано втайне противиться, а на словах – соглашаться с ними; употребленные в разговоре с г-ном Симолиным некоторые неосторожные выражения одного из тогдашних наших доверенных лиц, прямо противоречившие умеренным и сердечным речам, которые этот посланник слышал от лорда Стормонта, вызвали крайнее раздражение императрицы и окончательно укрепили ее неприязнь к английскому правительству и дурное мнение о нем.[12]

Наши враги воспользовались этими обстоятельствами. Я подал мысль уступить Менорку императрице: поскольку при заключении мира мы, как мне было ясно, должны будем принести жертвы, то мне казалось более благоразумным приносить их нашим друзьям, чем нашим врагам. Эта мысль была усвоена в Англии во всем ее объеме, и ничто не могло б[13] ыть более подходящим для здешнего двора, чем разумные инструкции, которые я получил по этому поводу от лорда Стормонта. Я все еще не могу понять, почему этот проект не удался. Я никогда не видел, чтобы императрица в большей мере склонялась к какому-либо предприятию, чем к этому, тогда, когда я еще не имел полномочий вести переговоры, – и я никогда не испытывал большего удивления, чем при виде ее отказа от своего намерения по получении мною этих полномочий.