Римма с трудом поспевала за моим быстрым шагом и, уже когда мы сворачивали в темную подворотню, спросила с испугом: «Куда вы ведете меня?»

Я оглянулся: никого не было видно в сыром теплом сумраке осеннего вечера, остановился, а в руке влажнел от моего волнения ключ кирясовского логова, посмотрел ей в глаза, строго спросил:

– Вы понимаете, что я – единственный человек, кому вы теперь можете доверять?

И она затравленно-растерянно кивнула:

– Да… Больше некому…

А я чуть слышно рассмеялся:

– Не в Большом же театре встречаться для разговора старшему офицеру МГБ с дочерью изменника Родины, врага народа…

– Неужели за вами тоже следят? – удивилась Римма.

– Следят не за мной, а за вами, – сказал я и положил ей руку на мягкое вздрогнувшее плечо. – Но могут иногда следить и за мной. У нас следят за всеми.

Прошли через пустынный дворик, будто вымерший, только подслеповато дымились грязным абажурным светом некоторые окна, поднялись в бельэтаж по замусоренной зловонной лестнице, и я отпер дверь в комнату Кирясова – бывшую кладовую уничтоженной барской квартиры.

В темноте я искал эбонитовую настольную лампу, поскольку верхний свет не включался. Наткнулся на замершую Римму – и вся она, горячая, гибко-мягкая, душистая, как пушистый зверек, попала мне в руки.

– Не надо! Не трогайте… Не смейте!

– От тебя зависит судьба твоего отца…

– Вы шантажист… Вы преступник…

– Дурочка, ты можешь спасти его, только ставши моей женой…

– Вы обманули меня… Вы прикидывались… Изображали сочувствие…

– За бесплатно только птички поют…

– Мы заплатим – сколько попросите!

– Я уже попросил… Другой цены нет… Не существует… Я тебя люблю!

– А я ненавижу!..

– Это не важно… Потом все поймешь…

– Это грязно… это подло… Вы не смеете!

– Не говори глупостей… Решается твоя судьба, судьба твоего отца… Пойми, дурочка, я не заставляю тебя… Я хочу заявить начальству, что женюсь на тебе… мне удастся смягчить участь отца…

Как в бреду говорили мы – быстро, яростно, смятенно, – и весь наш горячечный разговор был просто криком: моим оголтелым и торжествующим «ДА!» и ее отчаянным и бессильным, заранее побежденным, подорванным любовью к отцу «НЕТ!»

Я лихорадочно шарил по ней руками, расстегивая пуговицы, кнопки, раздергивая молнии, а она все еще пыталась мешать мне, и руки у нее были горестно-надломленные, слабые, парализованные страхом и смутной надеждой спасти отца, и от этого я становился многоруким, как Шива. Ей было со мной не справиться, не помешать мне.

С истерической слезой она бормотала, уговаривала подождать, только не сейчас, потом, лучше потом, она согласна – она выйдет за меня замуж, только бы я спас отца, но сейчас не надо, это нехорошо, это ужасно, это стыдно, она девушка, у нее ни с кем такого не было, она боится, лучше сейчас не надо, лучше завтра, она мне верит, но не надо сейчас – это ужасно, мы же ведь не скоты, не животные, ну давайте подождем немного, она мне даст честное слово…

А я уже расстегнул на ней юбку, стащил блузку, куртка давно упала на пол, рывком раздернул крючки на поясе, и чулки заструились вниз, и трясущаяся рука скользнула по шелковой замше ее бедра в проем трусиков и вобрала в ладонь горячий бутон ее лона, ощутила влажную щель естества ее, и я понял, что схожу с ума, что я не могу больше ждать ни секунды, что нет больше сил уговаривать, объяснять, заставлять.

До хруста прижимая ее к себе каждым сладостным мне мягким изгибом, я присел немного, а ее на себя вздернул.

Она вскрикнула и обмякла, повисла на мне, словно я ее ножом пырнул. Может, и была она без сознания – не помню.