Вот он и поит Кирясова, толкует с ним горячо, советуется, а тот, сглотнув, уверенно успокаивает Ведьманкина:
– Не бзди, дорогой, что-нибудь с маленьким народцем придумаем. С евреями, конечно, уже ничего не поделаешь, а с лилипутами что-то, верно, получится…
Сейчас Кирясов ерзал около меня, дожидаясь денег на выкуп уже заказанного «коня». Лилипут со своими низкорослыми проблемами был ему неинтересен. А я, хоть и сам мечтал выпить поскорее, все равно тянул, мошну не развязывал, радовал себя мукой этого живоглота.
– Ну, чего ты телишься? – спросил я его недовольно.
– Павлик, родненький, ты же знаешь, злодейки эти не дадут без денег!
– Зачем без денег? Ты за деньги возьми.
– Так в том и дело, Павлик! Знаешь ведь, как говорится: хуже всех бед, когда денег нет! Мне ж тебя угостить, можно сказать, счастьем было бы, одно сплошное наслаждение! Но справедливости-то нет – ты у нас богатенький, а я как бы паупер умственной жизни…
– Ты паупер алкоголической жизни, – заметил я и мягко добавил: – Но главным образом – прихлебатель и говноед.
С интересом посмотрел на него – обидится или нет? Если обидится – не дам ему выпивки. Шут и прихлебатель не имеет права обижаться. Никто не вправе менять свою роль, все обязаны исполнить роль так, как она записана и дана тебе.
А Кирясов растянул до ушей хитрозавитые губы, радостно качнул толстым мясным клювом, громко захохотал:
– Ну даешь, Пашка! Сто лет тебя знаю – как был, так и остался шутником. Вот про тебя сказано: для красного словца не пожалеет мать-отца!
Я протянул ему хрусткую сторублевку, а он, молодец, кадровый побирушка-вымогатель, прижал ее к сердцу.
– «Грузинский рубль»! – с почтением, нежностью посмотрел ее на свет, с любовью поулыбался тускло просвечивающему на бумажке облику вождя, предсказавшего скорое исчезновение денег. – Ах ты, моя мамочка дорогая, тебя ж менять горестно, ломать тебя сердце стонет! Паш, ты мне не подаришь на память один такой портретик?
– Не-ет, мой милый, портреты Ильича дают только коммунистам. А ты шушера беспартийная!
– Па-азволь-те! Не беспартийная, а исключенная! Временно еще не реабилитированная. Так я ведь не формалист, мне все эти билеты, учетные карточки и прочее ни к чему! – Он все еще нежно прижимал банкноту к груди. – Мне важно, чтобы Ильич на сердце всегда живой лежал, шевелился, похрустывал, дорогой мой, незабвенный! Я тогда и не в ваших рядах могу горы своротить. Или головы. Мы ведь с тобой, Пашенька, большие по ним специалисты, по головам?..
– Ты мне надоел, сукодей! Неси коньяк.
– Айн минутен, цвай коньякен, мелкому не надо – он и так хорош… – И умчался к стойке.
Ведьманкин посмотрел ему вслед, повернул ко мне свое лицо, желтое, ноздреватое, как творожная пасха с изюмом родинок, и печально молвил:
– Да, Павел Егорович, одно слово – хомо хоминем люпусом ест…
Бедный лилипут из цирка. Ученый инвентарь. Карикатура на меня. А я-то сам – на кого карикатура?
Не знаю. Я люблю уродов. Мне хочется взять на руки Ведьманкина. Держать его на коленях, пусть, как кот, урчит слабым человеческим голосом. Но ему это будет обидно. Это несовместимо с нашей идеей равенства. Это идет по части братства. Да только, видно, братство обижает равенство, как равенству противна свобода.
Примчался Кирясов с бутылкой паскудного одесского коньяка – эти краснорожие суки-торгашки лупят за него, как за «Мартель». Все нормально: в нашей безбожной державе воскресенье считается днем трезвости. И в конце-то концов какая разница, чем гнать Истопника – «Мартелем» или одесским «конем»?