– Ни слова.

– Ни одной живой душе.

– Ни одной живой душе.

Я помню, что добавил:

– Аминь.

Моя тетя вышла из комнаты, и я лег на спину, думая, что точно не засну, так мне хотелось пойти в тюрьму, где вешают. И не хотелось. «Ни одной живой душе», – пообещал я.

Я сдержал свое обещание. Но сейчас теперь уже можно, так ведь? Я могу наконец рассказать тебе, и обещание не будет нарушено.


На улице была густая, как смола, темнота, когда тетя Элси разбудила меня раньше шести часов на следующее утро, но мне дали чашку сладкого горячего чая перед тем, как мне пришлось выбираться из постели, а потом – жареное яйцо в плотном сэндвиче с двумя хрустящими тостами.


Когда я закрываю глаза, я могу услышать запах того утра – тогда дым из всех труб сгустился у меня во рту, холодный из-за лютого мороза. Я все еще могу почувствовать руку тети Элси в своей, и ее жесткие кольца, утопленные в мягких пухлых пальцах.

Мы спустились по Помфри-стрит, а потом по Бельмонт-роуд к трамвайной остановке, и в это время улицы уже были заполнены женщинами, которые шли на фабрики, держась за руки, иногда по три или по четыре в ряд, все в косынках, и мужчинами в кепках, в основном на велосипедах. Дым от их сигарет смешивался с дымом из труб. Трамвай был забит и пах человеческим телом. Меня стиснуло между двух огромных женщин, и их грубые пальто терлись о мои щеки. Мы сделали пересадку, и когда мы оказались в другом трамвае, я сразу почувствовал это – что-то в нем было не так, люди сидели тихо и неподвижно, и их глаза мне показались очень большими. Мы все ехали в тюрьму. Меня качнуло в сторону каких-то женщин, и все на меня посмотрели.

– Странное место, чтобы брать туда ребенка, – сказал кто-то.

– Я не понимаю почему. Они должны сознавать, что в мире есть зло.

Люди в трамвае начали занимать ту или иную сторону в этом споре, но тетя стиснула мою руку, словно мясорубка – кость, и не говорила ни слова. Мне стало плохо или, может быть, страшно. Я не знал, что может произойти.

Трамвай остановился, и все вышли. Я оглянулся на него – на эту тускло светящуюся «гусеницу». Но все же, на что я обратил наибольшее внимание, что я запомнил ярче всего, это были звуки… шаги всех этих людей по черной улице к огромной темной громадине с отвесными стенами и башенками, словно у крепости.

– Тюрьма, – сказала тетя Элси низким, хриплым голосом.

Шаги – раз-два, раз-два, раз-два. Небо над тюрьмой начинало становиться серым, по мере того как приближался рассвет. В туманном воздухе чувствовалась сырость, хотя дождя не было.

Раз-два. Раз-два. Раз-два.

Никто не разговаривал.

Мы присоединились к толпе, которая уже стояла здесь, в десяти шагах от высоких железных ворот.

– Тут есть часы. Так мы узнаем.

Я посмотрел наверх, хотя и не понял ее, и увидел спины людей, темные пальто, шарфы, фетровые шляпы.

– Давай-ка мы тебя приподнимем, а то ты ничегошеньки не увидишь.

И меня подняли на мясистое плечо незнакомца. Грубая ткань его куртки терлась о мое бедро, но теперь я мог видеть поверх голов, в свете медленно поднимающегося тусклого солнца, и железные ворота, и башню, и часы цвета кости с черными стрелками. Пока я смотрел, вторая стрелка пододвинулась на пункт ближе к восьми часам, и позади меня и везде вокруг раздался легкий гул, словно нахлынула морская волна, но потом откатилась обратно.

Мне было страшно. Я все еще не мог и предположить, что будет дальше, но я был уверен, что они выведут Артура Нидхэма на тюремную башню и повесят его там, прямо перед всеми. Я не мог понять, как целая толпа сможет зайти внутрь самой тюрьмы, чтобы наблюдать, как я наблюдал в смотровую трубу представление на пирсе. Я не знал, хочу ли я увидеть повешение или нет. Камера для приговоренных, вот что занимало мои мысли. Я хотел увидеть ее, быть там вместе с Артуром Нидхэмом.